И, хотя эта «сентябрьская ночь» не совсем рядовая, учитывая, что с ней приключилось, это все же сентябрьская ночь, и как таковая она вызывает довольно сносные ассоциации. Стратегия поэта здесь заключается в том, чтобы — помимо общего желания быть исторически точным — проложить дорогу к следующей строфе: не следует забывать о подобных соображениях. Поэтому он изготавливает смесь из натурализма и высокой лирики, которая ранит сердце и бьет под дых. Однако последнее в этой строфе — голос сердца, хотя и раненого: «the September night». Большого облегчения он не приносит, но мы чувствуем, что нам есть куда идти. Посмотрим, куда же все-таки ведет нас поэт, напомнив словами «September night», что перед нами — стихотворение.
Вторая строфа начинается с, я бы сказал, педантично рассчитанного сюрприза:
Безусловно, после «September night» мы ожидали чего угодно, но не этого. Видите ли, Оден — самый непредсказуемый поэт. В музыке его аналогом является Йозеф Гайдн[140]. У Одена невозможно предугадать, какой будет следующая строчка, даже если написана она самым ходовым размером. То, что нужно для этой профессии... Так почему, на ваш взгляд, он начинает здесь с «accurate scholarship»?
Он начинает новую строфу, и его непосредственная цель и забота — в смене высоты звука во избежание монотонности, которую всегда обещает повторение структуры. Второе и более важное: он полностью сознает серьезность предыдущего предложения и производимое им впечатление, и он просто не хочет продолжать в этом авторитарном тоне: он помнит о власти поэта над аудиторией, в глазах которой поэт прав a priori. Поэтому он должен показать, что умеет говорить бесстрастно и объективно. «Accurate scholarship» возникает здесь, чтобы устранить любую возможность литературной романтической тени, предположительно отбрасываемой тоном первой строфы на продолжающийся этический спор.
Эта подчеркнутая объективность, сухость тона и т. д. были и остаются одновременно и проклятием и благословением современной поэзии. Многие на этом свернули себе шею; среди прочих и мистер Элиот, хотя та же сила сделала из него превосходного критика. Что хорошо в Одене, помимо всего прочего: он сумел приспособить эту силу к своим лирическим целям. Например, вот он говорит своим холодным, педантичным голосом: «Accurate scholarship can / Unearth the whole offence...», — и тем не менее под маской объективности вы различаете едва сдерживаемый гнев. То есть объективность здесь — результат подавленного гнева. Отметьте это. И еще отметьте паузу после «can» в конце этой строчки — слова, которое весьма приблизительно рифмуется с «done», стоящим слишком далеко, чтобы с ним считаться. После этой паузы акцентируемое «unearth» (раскопать) выглядит нарочито; выспренний глагол вызывает большие сомнения в способности этой ученой братии раскопать что бы то ни было.
Метрономоподобное распределение ударений в обеих строчках подчеркивает характерное для ученых предприятий отсутствие эмоций, но чуткое ухо расслышит в «the whole offence» (все проступки) не вполне академический отказ от дальнейших уточнений. Возможно, это сделано для того, чтобы как-то компенсировать вышеупомянутую отчужденность «unearth», хотя я сомневаюсь. Весьма вероятно, поэт прибегает к этому разговорному сдвигу для того, чтобы передать не столько возможную неточность открытий этой учености, сколько ее джентльменски отстраненную позу, которая плохо вяжется с самим предметом: будь то Лютер или «наши времена». К этому моменту весь образ (да-да, мы тоже в ладах с логикой), на котором держится строфа, начинает действовать автору на нервы, в конце концов Оден дает себе волю и в «That has driven a culture mad» (Которые свели культуру с ума) роняет слово, которое давно вертелось на языке: «mad» (сумасшедший).
Я подозреваю, что он чрезвычайно любил это слово. Как и следует всякому, чей родной язык — английский: слово это покрывает огромное — если не всё — пространство языка. К тому же «mad» — словечко из словаря английских школьников, который для Одена был чем-то вроде святая святых; не столько из-за его «счастливого детства» или опыта школьного учителя, сколько из стремления любого поэта к лаконизму. Помимо того, что «mad» обозначает состояние мира и души говорящего, оно еще и возвещает здесь появление стилистики, полностью развертывающейся к концу этой строфы. Но перейдем к следующей строке.
140
Гайдн был любимым композитором Бродского. Поэт неоднократно говорил, что он учится у Гайдна композиции. Так, в интервью Виталию Амурскому Бродский сказал: «Я считаю его одним из самых выдающихся композиторов. <...> ...самое феноменальное в Гайдне, что это абсолютно непредсказуемый композитор. Вы никогда не знаете, что произойдет дальше. Это примерно то, что меня и в литературе интересует...» («Никакой мелодрамы». Интервью В. Амурскому: «Иосиф Бродский размером подлинника». Ленинград-Таллинн, 1990. С. 124).