На третий день в их доме, в городе, где я никого не знал, зазвонил телефон, и Наташа Спендер закричала: «Иосиф, это вас!» Я, понятно, удивился. Удивление не улеглось, когда в трубке раздался родной язык, звучавший с исключительной ясностью и быстротой, каких я не встречал никогда в жизни. Скорость звука словно пыталась сравняться со скоростью света. Говорил Исайя Берлин, он звал на чай к себе в клуб, в «Атенеум».
Приглашение я принял, хотя из всех моих туманных представлений об английской жизни представление о клубах было самым туманным (последнее упоминание о них я встречал в «Евгении Онегине»). Пока миссис Спендер, подбросившая меня до Пэлл-Мэлл, еще не остановилась перед внушительным зданием эпохи Регентства с золоченой Афиной и карнизом в стиле веджвудских сервизов, я, опасаясь за свой английский, спросил, не зайдет ли она со мной. Она ответила, что не против, но женщинам вход воспрещен. Я снова удивился, открыл дверь и предстал перед швейцаром.
«Могу ли я видеть сэра Исайю Берлина?» — сказал я и приписал сдержанное недоверие в его взгляде скорее моему акценту, чем русской одежде. Но через две минуты, поднимаясь по величественным лестницам и глядя на огромные портреты Гладстонов, Спенсеров, Актонов, Дарвинов et alia[44], заменявшие клубным стенам обойные узоры, я понял, что дело не в акценте и не в водолазке, а в возрасте. В свои тридцать два я был здесь так же некстати, как женщина.
Вскоре я стоял в огромной, из кожи и красного дерева, раковине клубной библиотеки. Сквозь высокие окна падали закатные лучи, словно испытывая решимость паркета отражать свет. В разных углах два или три довольно древних члена глубоко ушли в свои кресла, в разных фазах навеянных газетами грез. С другого конца комнаты мне помахал человек в мешковатой тройке. Против солнца его силуэт выглядел то ли чаплинским, то ли пингвиньим.
Я подошел, мы поздоровались за руку. Кроме русского языка, общего у нас было только знакомство с лучшим этого языка поэтом — с Анной Ахматовой, посвятившей сэру Исайе великолепный цикл «Шиповник цветет». Поводом к циклу была ее встреча в 1946 году с Исайей Берлином, тогда секретарем британского посольства в Москве. Следствием этой встречи стали не только стихи, но и сталинский гнев, мрачной тенью закрывший ахматовскую жизнь на следующие полтора десятилетия.
Поскольку в одном стихотворении цикла — растянувшегося, в свою очередь, на десять лет — поэт в маске Дидоны обращается к гостю как к Энею, то меня, в общем, не удивила первая реплика человека в очках: «Ну что она со мной сделала! Эней, Эней! Ну какой из меня Эней!» Он и правда был непохож, и смесь смущения и гордости в его голосе была неподдельной.
С другой стороны, годы спустя в записках о встречах с Ахматовой и Пастернаком в 1946 году, когда «иссякли мира силы и были свежи лишь могилы», сэр Исайя сам сравнивает своих русских хозяев с жертвами кораблекрушения на необитаемом острове, расспрашивающими о цивилизации, от которой они отрезаны уже десятки лет. Во-первых, смысл этого сравнения как-то перекликается с обстоятельствами появления Энея у карфагенской царицы; во-вторых, если не сами участники, то обстановка встречи была достаточно эпической, чтобы вынести последующие отречения от роли героя.
Но это годы спустя. Теперь я впервые смотрел в это лицо. В дешевом издании «Ежа и Лисы», которое Ахматова как-то дала мне для передачи Надежде Мандельштам, не было портрета автора; что до «Четырех статей о свободе», они попали ко мне от книжного жучка без обложки — предосторожность, вызванная темой книги. Лицо было замечательное, помесь, мне показалось, тетерева и спаниеля, с большими карими глазами, равно готовыми к бегству и к погоне.
Старость лица внушала спокойствие, поскольку сама окончательность его черт исключала всякое притворство. Здесь, в чужих краях, куда я вдруг попал, его лицо первое показалось знакомым. Путешественник всегда цепляется за знакомые вещи, будь то телефон или статуя. В краях, откуда я прибыл, такое лицо принадлежало бы учителю, врачу, музыканту, часовщику, ученому — словом, тому, от кого смутно ждешь помощи. Оно же было лицом потенциальной жертвы, и мне вдруг стало спокойно.
Потом мы говорили по-русски — к страшному изумлению персонала в форме. Разговор, естественно, зашел об Ахматовой, и тогда я спросил сэра Исайю, как он отыскал меня в Лондоне. Ответ напомнил мне о титульном листе изувеченного издания «Четырех статей о свободе» и заставил смутиться. Я обязан был помнить, что книга, три года служившая мне противоядием от всех видов демагогии, в которой просто захлебывалось мое родное государство, была посвящена человеку, под чьей крышей я теперь жил.