Да, это был прежний Энрикес, только он казался серьезнее, если позволительно сказать так про человека, которого ни при каких обстоятельствах не покидала серьезность, однако прежде за ней угадывалась своеобразная ирония, а теперь — печаль. И потом: о чем это «другом» он собирается мне рассказать? Имеет ли это отношение к миссис Сальтильо? Я умышленно не упоминал о своей поездке в Каркинес-спрингс, дожидаясь, пока он сам заговорит о ней. Я торопливо совершил омовение горячей водой, которую столетняя служанка принесла на голове в бронзовом кувшине, и, даже улыбаясь про себя предостережению Энрикеса, касающемуся этой престарелой Руфи, чувствовал, что начинаю нервничать в ожидании предстоящего разговора.
Я застал Энрикеса в гостиной, или, быть может, правильнее сказать, в кабинете — длинной комнате с низким потолком и маленькими, похожими на амбразуры окнами во внешней кирпичной стене. От веранды эту комнату отделяла лишь тонкая застекленная перегородка. Он сидел, погруженный в раздумье, с пером в руке, а на столе перед ним лежало несколько запечатанных конвертов. Странно было видеть Энрикеса с таким деловым и сосредоточенным выражением лица.
— Так тебе нравится моя старая каса, Панчо? — сказал он, когда я похвалил монастырски-сумрачную, располагающую к ученым занятиям обстановку дома. — Что ж, мой маленький брат, в один день, который я назову прекрасным, она — как знать, — возможно, окажется в твоем disposition[18], и не из нашей испанской вежливости, а на самом деле, друг Панчо. Ибо, если я завещаю ее моей жене, — вот когда он упомянул ее в первый раз! — для моего маленького сына, — тут же добавил он, — я оговорю это obligation, условием, что мой друг Панчо может приезжать сюда и уезжать, когда ему вздумается.
— Сальтильо — народ живучий, — со смехом отозвался я. — Я к тому времени поседею, обзаведусь своим домом и собственной семьей. — И все-таки мне не понравилось, как он это сказал.
— Quien sabe[19], — уронил он, завершив разговор на эту тему типично испанским жестом. Помолчав с минуту, он добавил: — Я расскажу тебе одну странную вещь, настолько странную, что ты скажешь так же, как сказал банкир: «Этот Энрикес, он рехнулся, он помешанный lunatico», но это факт, говорю я, поверь мне!
Он встал, прошел в дальний конец кабинета и открыл дверь. Я увидел прелестную комнатку, убранную женской рукой в изысканном вкусе миссис Сальтильо.
— Мило, правда? Это комната моей жены. Bueno, слушай же меня. — Он закрыл дверь и вернулся к столу. — Я сидел здесь и писал, когда пришло землетрясение. Вдруг я чувствую толчок, стены трещат, все дрожит, трясется — и вон та дверь, она распахивается!
— Дверь? — переспросил я с улыбкой и сам почувствовал, до чего она неестественна.
— Пойми меня, — живо продолжал он. — Не это странно. Стену перекосило, замок выскакивает из гнезда, дверь открывается — это дело обычное, так всегда бывает, когда приходит землетрясение. Но вижу я не комнату своей жены: это другая комната — комната, которой я не знаю. Моя жена Юрения, она стоит там вся в страхе, вся в трепете, она цепляется за кого-то, она к кому-то приникла. Земля содрогается еще раз! дверь захлопнулась. Я вскакиваю из-за стола, я дрожу и кидаюсь к двери. Я распахиваю ее. Maravilloso — удивительно! Это опять комната моей жены. Ее там нет. Там пусто, все исчезло!
Я чувствовал, как меня кидает то в жар, то в холод. Я был поражен ужасом и… допустил ошибку.
— А кто же был тот, другой? — пробормотал я.
— Кто? — помедлив, переспросил Энрикес с неподражаемым жестом, устремив на меня неподвижный взгляд. — Кому же и быть, как не мне, Энрикесу Сальтильо?
Страшная догадка осенила меня: что это благородная ложь, что не себя он видел, что ему явилось то же видение, что и мне.
— В конце концов, — проговорил я с застывшей улыбкой, — раз ты вообразил, что видишь жену, ты мог с таким же успехом вообразить, что видишь и самого себя. Потрясенный случившимся, ты, естественно, подумал о ней, потому что она, столь же естественно, искала бы защиты у тебя. Ты ей, конечно, написал и справился, как там у нее все обошлось?
— Нет, — невозмутимо отозвался Энрикес.
— Нет? — ошеломленно переспросил я.
— Ты пойми, Панчо! Если это был обман зрения, с какой стати мне пугать ее тем, чего не существует? Если же это правда, предупреждение, ниспосланное мне, — зачем пугать ее до того, как это случится?