Выбрать главу

— Всю свою жизнь я страдал от своего изъяна, в то время как вы сидели на уютных кухнях ваших родителей, набивая забальони[29] свои великолепные тела… Девушки, загорелые и зеленоглазые, с толстыми косами, падавшими на их сильные спины… юноши, идиоты с гранитными челюстями, вдвое выше меня, опьяненные своей красотой, играли в теннис, ели и наслаждались собственной наготой с этими прекрасными, идеально сложенными девушками. Даже до того, как возникло это желание, я знал, что оно будет корявым и узловатым, черным и жестким, деревом, которое никогда не принесет плодов, рыбой, которая никогда не поплывет, кошкой, которая никогда не мяукнет. Вся моя жизнь — горечь и сожаление, горечь и сожаление. И однако, — он на мгновение закрыл глаза, — я мог представить себе нежность и сладость любви.

Движением, достойным классического актера, он подпер голову правой рукой, и все в театре «Барбаросса» услышали его дыхание. Он посмотрел наверх и вновь заговорил — ровно и даже как-то монотонно.

— Замороженный благословенный сок, восхитительный благодатный сок разморозится, и мир охватит огонь. Если говорить о ступенях размораживания, то первая — остановка всего движения на самом глубинном уровне. Всеблагой Господь смотрит на белизну полюсов. На второй ступени медленно движущийся сок падает, как лава с внешнего уровня, и так далее и так далее, пока благословенный сок десятой ступени, физически неотличимый от того, что называется… — тут он умолк, словно от боли, — светильным газом… это истинный сок, самый благодатный сок, составляющий главную его часть. Можно прыгнуть на него, можно спрыгнуть с него. Это похоже на прыжки на птичьем перышке или на танец надутых животных на дне пересохшего ручья. Возьмите, к примеру, трон, который стоит в роще. Кислород из ослепительно-белой долины молчаливой луны переворачивает все с ног на голову. Ты закрываешь глаза. Слушаешь цикад в ночи. Твоя мать гладит тебя по голове, а фургон катится и катится. И неважно, что ростом она — всего полметра. Она любит тебя. Любовь матери и ребенка — этого достаточно даже для недомерков, чей рост всего полметра, потому что дети этого не знают. Они любят, и они любимы. Тогда в чем трагедия? Трагедия в следующем, но что вы об этом знаете, толпа невежественных сопляков? Еще до того, как родились ваши отцы, моя рука направляла потоки благословенного сока через белые океаны пергамента, которые — будь у моих хозяев воображение и смелость, — могли бы изменить мир, как будто моя рука держала сотни королей. Когда реки белого океана проходили через мою ручку, я записывал противоположный образ благодатного сока в формах, от которых замирало сердце. Мы располагали нужными печатями, или я мог их достать. Приказы, которые я писал, собранные вместе, обладали силой, способной двинуть горы. Моя воля пела правильную песню, но сок был черным, как кровь. Я начал изучать свойства противоположностей, чтобы, разобравшись в них, выделить благодатные и направить их по пергаменту. После многих лет я последовательно выделил десять ступеней божественного благословенного сока и смешивал их во всех мыслимых пропорциях. Я стоял на пороге открытия, которое позволило бы трансформировать ступени, чтобы вернуть сок в исходное состояние, вылить на пергамент и окрасить его черным, то есть превратить благодатный сок из черного в белый, а потом обратно в черный. Мои приказы какое-то время светились бы белым, и их сияние изменило бы мир. Но отец этого юноши, — прогремел он, хотя (за что Алессандро остался вечно ему благодарен) и не указав ни на кого конкретно, — в самую последнюю секунду струсил и отнял у меня мое господство над соком. Уничтожил систему, которую я тщательно выстраивал долгие годы, чтобы подчинить сок. Знаете, что он сделал? Я расскажу вам, что он сделал!

Орфео сошел с трибуны, чтобы грозно оглядеть передние ряды. Все затаили дыхание.

— Он купил машинки для письма, так называемые пишущие машинки, более шумные, чем спусковой бачок в туалете. И выглядят отвратительно, и пишут разным людям письма, которые не отличишь друг от друга. Совершенно одинаковые, мертвые. Машины лишены благородства. Они не могут вывести завитушку, не могут изменить толщину линии, не могут помучить читателя красивым, но неразборчивым почерком. Человек, владеющий пером, может создавать реки, бегущие к морю, реки, дикие и бурные, как те, что мчатся по ущельям в Альпах, переменчивые, как Изарко, широкие и спокойные, как Тибр в Остии, глубокие, как По при впадении в Адриатику. А так называемая пишущая машинка? Она противостоит святому благословенному соку, который все связывает между собой. Это палач. Механическая и быстрая, мертвая, как сталь, как орудия, выстреливающие по сотне пуль зараз, она убила мою жизнь, сломала прекрасные линии, набросилась на само время и искалечила его. Старый мир мертв, теперь, как известно, машинки снабжают мотором, и придется сидеть на резиновом стуле или надевать резиновый костюм, чтобы не погибнуть от удара электрического тока. Руки закрепят над клавишами, и ты будешь просто сидеть на резиновом стуле под электрическим светом, который режет глаза, и в жизни ничего больше не останется. Вы что, не понимаете? Совсем не понимаете?

вернуться

29

Забальони (Zabaglione) — чрезвычайно легкий пенистый заварной крем, который чаще всего подается как самостоятельный десерт.

полную версию книги