Выбрать главу

Для меня самым потрясающим свидетельством нравственного упадка в этот период — нарушения глубочайших культурных табу, запрещающих убивать невинных людей, — служит сообщение крестьянки из-под Вадовиц, которое трогает душу как гимн верности, любви и преданности. Вот что рассказывает «бывшая служанка» Карольча Сапетова: «Семья состояла из троих детей и родителей. Младший — Самусь Хоххейзер, девочка Салюся и самый старший Изя. Я вырастила детей. В первый год войны отца застрелили. Когда всех евреев забрали в гетто, мы расстались. Я ежедневно ходила в гетто и приносила, что только могла, так как очень тосковала без детей, я считала их своими. Когда в гетто стало неспокойно, дети приходили ко мне и оставались до тех пор, пока все не успокоилось. У меня они чувствовали себя как дома. В 1943 году в марте началась ликвидация гетто. Самый младший мальчик был уже у меня в деревне благодаря случайности. В этот день я пошла к воротам гетто, которые были со всех сторон окружены эсэсовцами и украинцами. Люди гонялись друг за другом, как сумасшедшие, матери с детьми беспомощно толпились у ворот. Вдруг я заметила мать с Салюсей и Изей. И мать меня заметила и сказала девочке на ушко: „Иди к Карольче“. Салюся, долго не раздумывая, проскользнула, как мышь, между тяжелыми сапогами украинцев, которые каким-то чудом ее не заметили. Она бежала ко мне, умоляюще вытянув ручки. Я вся оцепеневшая пошла с теткой и Салюсей в направлении моей деревни Витановице около Вадовиц. Мать с Изей отправилась на выселение, и больше о них никто не слышал. Тяжелая это была жизнь, надо верить, только чудо спасло этих детей. Сначала дети выходили из избы, но, когда отношения обострились, мне пришлось прятать их дома. Но и это не помогало. В деревне знали, что я прячу еврейских детей, и начались преследования и угрозы со всех сторон, чтобы детей выдать гестапо, потому что это опасно тем, что спалят всю деревню, что всех перебьют и так далее. Солтыс деревни был настроен ко мне благожелательно, и это меня успокаивало. Самых назойливых и агрессивных я успокаивала каким-нибудь гостинцем, можно сказать, подкупала.

Но это длилось недолго. Эсэсовцы постоянно вынюхивали, и снова начались скандалы, пока однажды мне не объявили, что мы должны детей сжить со света, и придумали план, чтобы детей завести в сарай и там отрубить головы топором, пока они будут спать.

Я ходила как безумная, мой старик отец тревожился. Что тут делать? Что делать? Бедные несчастные дети знали обо всем и, ложась спать, говорили нам: „Карольча, вы нас сегодня еще не убивайте. Еще не сегодня“. Я чувствовала, что цепенею, и решила, что детей не выдам ни за что на свете.

Мне пришла в голову спасительная мысль. Я посадила детей на телегу и сказала всем, что отвезу их за деревню, чтобы утопить. Проехала через всю деревню, и все видели и поверили, а когда настала ночь, я с детьми вернулась…»

Все хорошо кончается, дети выжили, Сапетова говорит с нежностью, что поедет с ними хоть на край света, потому что любит их больше всего. А у нас остается только мрачная мысль, что деревня под Вадовице успокоилась и вздохнула с облегчением только тогда, когда узнала, что одна из ее жительниц убила двоих маленьких еврейских детей[156].

Каким образом деморализация отразилась на отношении польского населения к евреям, с несравненным красноречием описал один из самых серьезных мемуаристов этой эпохи, директор городской больницы в Шчебжешине, доктор Зыгмунт Клюковский. Уже после уничтожения в городе евреев (страшную хронику этих событий он оставил в своем «Дневнике времен оккупации Замойщины»), 26 ноября 1942 года Клюковский в отчаянии записывает следующее: «Крестьяне в страхе перед репрессиями ловят евреев по деревням и привозят их в город или часто просто убивают на месте. Вообще в отношении к евреям преобладало какое-то странное озверение. Какой-то психоз охватил людей, которые по примеру немцев часто не видят в еврее человека, а считают его каким-то вредным животным, которое следует уничтожить любым способом, как бешеных собак, крыс и т. д.»[157].

Итак, принимая участие в преследовании евреев летом 1941 года, житель тех мест имел возможность понравиться новым властям, получить материальную выгоду (можно догадаться, что еврейское имущество в первую очередь делили между собой преследователи не только в Едвабне), а также дать выход давно культивируемой неприязни к евреям. Добавим к этому сходство нацистского лозунга о войне не на жизнь а на смерть против «жидов и комиссаров» с доморощенным конгломератом «жидокоммуны», на которой наконец-то была возможность «отыграться» за период советской оккупации[158]. Как же можно было устоять перед такой дьявольской смесью? Разумеется, необходимым условием было предшествующее ужесточение отношений между людьми, деморализация и общее разрешение на применение насилия. Но именно на этом, как нам известно, основывался механизм осуществления власти и одного и другого оккупанта. Нетрудно себе представить, что, кроме Лауданьского, среди самых жестоких участников истребления и погрома едвабненских евреев было еще несколько других бывших «сексотов» НКВД, о которых в свое время полковник Мисюрев писал секретарю Попову.

вернуться

156

ŻIH, 301/579.

вернуться

157

Zygmunt Klukowski, Dziennik z lat okupacji Zamojszczyzny. Lublin, Ludowa Spyłdzielnia Wydawnicza, 1958, s. 299.

вернуться

158

В сообщении, высланном из-под советской оккупации 8 ноября 1939 года, сын генерала Янушайтиса писал в Лондон: «Евреи так чудовищно мучают поляков, и все, что связанно с польской национальностью, находится под чужеземным советским господством […], что поляки под этим господством, от стариков до женщин и детей включительно, при первой же возможности обрушат на них такую чудовищную месть, какой и представить себе не мог ни один антисемит». (Кошмарное десятилетие, цит. соч., с. 92.) Как описание ситуации, это было фальшиво, но как пророчество, увы, подтверждено позднейшими событиями.