Выбрать главу

И — параллельно — первые поэтические опыты.

Потом — рабфак, литературные курсы, институт или университет, почти неизбежная работа в газете или журнале, странствия по превратившейся в огромную стройку стране, первые публикации, первые книги (а некоторые успели увидеть не только первые). Об их пафосе дают представление уже заглавия: «Бодрость» Евгения Абросимова и его соавторов (1934), «Простор» Владислава Занадворова (1941). «Эпоха» (1931) и «Золотой век» (1937) Юрия Инге, «Рождение песни» (1931) Евгения Нежинцева, «Жатва» (1935), «Наше спокойствие» (1940) Самуила Росина, «Рапорт наркому» (1933), «Богатство» (1938) и «Земная сила» (1940) Миколы Шпака, «Радостный берег» (1939) Арона Копштейна, «Счастье» (1939) Николая Отрады.

Официальный поэтический барометр тридцатых годов устойчиво показывает «ясно».

«И я хочу любить и быть любимым На светлой нашей, солнечной земле!» (Борис Костров, «У обрыва», 1939).

«Так я странствовал все лето По колхозам и станицам. И везде гостеприимно Открывали двери мне. В городах меня встречали Улыбавшиеся лица И не мог я стать бродягой В нашей солнечной стране» (Юрий Инге. «Странствие», 1939).

«Благословлю земли просторы, Где жил я здесь в наш светлый век. Любил ее моря и горы, Как мог свободный человек» (Вячеслав Афанасьев. «Застигнутый последней метой…», 1940).

Всем лозунгам я верил до конца и молчаливо следовал за ними, как шли в огонь во Сына, во Отца, во голубя Святого Духа имя. И если в прах рассыпалась скала, и бездна разверзается, немая, и ежели ошибочка была — вину и на себя я принимаю, —

с трагическим надрывом напишет впоследствии Борис Слуцкий. Но эта горечь — результат исторического видения и переосмысления, взгляд извне на уже отшумевшее время. Тогда же лозунг, жанр «боевых стихов, непосредственно откликающихся на вопросы политики партии» (Безыменский), становится необычайно распространенным в поэзии.

Начинающие поэты шли в данном случае за своими старшими коллегами. Они тоже честно пытались овладеть большим (может быть, точнее — громким) стилем социалистического реализма.

Евгений Нежинцев, например, зарифмовывает известный тезис Маркса о Фейербахе: «Но в гроздьях формул потерялись мы, Найдя не сразу наше назначенье. Философы — лишь объясняли мир. Мы — изменить должны его движенье».

Иван Пулькин, начиная повествование о Волхове (на котором строится гидроэлектростанция) со времен Баяновых, в стиле любимейшего «Слова о полку Игореве», тоже завершает свою песнь знакомым лозунгом: «… строится социализм Силами одной страны!»

Вадим Стрельченко приглашает молодежь на социалистическое строительство в Туркмении: «Ты ведь слышал о солнце песчаной страны. О просторах в горячей тиши… Там, как всюду, умелые руки нужны. Приезжай, приезжай! Поспеши».

Через год тему подхватит Владимир Чугунов, проезжая по Турксибу, он увидит в названии станции «Сто берез» символ и прямое задание для поэта: «Пророчество вижу в названии этом — Хорошая тема дается поэтам. Те люди, что станцию так называли, Смотрели уверенно в ясные дали. И время покажет — мы этому верим — Шуметь здесь широким тенистым деревьям. Упорные люди эпохи великой В бесплодные степи направят арыки».

Об огне «Великих пятилетий» сочиняет стихотворение Владимир Аврущенко, «точный пятилетний план» воспевает Варвара Наумова, славный город Комсомольск — Сергей Спирт («Мы пришли сюда — здесь было голо, Мы растили город Комсомола…»), и здесь утверждается уже знакомое коллективистское «мы».

Особенно примечательна и характерна судьба Василия Кубанева (его стихи, газетные публикации, письма сохранились достаточно полно и позволяют увидеть как логику агитационной поэзии, так и ее противоречия). Успевший за свою короткую жизнь поработать сельским учителем и сотрудником районной газеты, уйти добровольцем на фронт и, вернувшись по болезни, умереть от «гражданского» туберкулеза, — Кубанев в своих письмах и дневниковых заметках исповедален и масштабен, тонок и обаятелен.

Он, как и многие в поколении, — яростный книжник: «Книгу (одну) я прочитываю каждый день. И читаю с подчеркиваниями и с выписками. Редко какая остается недочитанной. Я дочитываю ее на следующий день и прочитываю еще одну — меньшего размера»[14]. Причем читает преимущественно большую классику. «Пять гениев мои боги: Шекспир, Бальзак, Достоевский, Горький, Роллан»; «Многих наших поэтов я очень не люблю, потому что все они ненастоящие какие-то. Огромных поэтов люблю — Пушкина, Маяковского, Некрасова, Байрона, Шекспира, Багрицкого. Их нельзя не любить»[15].

Он трезво судит о бедах современной поэзии: «Наши поэты не имеют собственного отношения к миру, не имеют собственного лица. А без этого также невозможна поэзия. Они похожи друг на друга, и ни один из них не похож на поэта. Через двадцать лет их забудут, как забыли мы Гастева, Герасимова, Кириллова, Богданова и других поэтов, которые двадцать лет назад «гремели»[16]. Он, вероятно, по примеру любимого Бальзака задумывает эпопею из «двадцати приблизительно» романов, частями которой должны были стать книги о Ленине, о художественном гении, о женщине, о будущем — «художественная история половины столетия — и какого столетия!»[17]

Он, в общем, владеет и поэтическим словом, о чем свидетельствуют остроумные эпиграммы на вечные темы:

Он был землей, он станет ею снова. И я лишь переход, и дух лишь довод К тому, что он Землею станет снова.

(«Хлеб», 1939)

В определенных обстоятельствах, В известных дозах Он благотворней, чем вода, Нужней, чем воздух.

(«Яд», 1939)

Но там, где поэт пытается следовать социальному заказу времени, писать о главном, — вдруг бесследно исчезает собственное лицо, а появляются вместо него ученически заимствованные у Маяковского интонация и «лесенка» и чужие мысли, такие же, как у других, рифмованные лозунги (не забудем, правда, что автору всего 18 лет):

Счастье свое мы в работе роем. Рост государства — наш собственный рост. Завтра сделаться может героем Каждый, кто нынче безвестен и прост.

(«Стихи о нас», 1938)

Иллюстративность такого рода стихов вряд ли нуждается в специальных доказательствах. Как, впрочем, и неизбежность, необходимость поэтической публицистики в особых обстоятельствах. Диалектика, которая хорошо понята в миниатюре Павла Когана:

И штамп есть штамп. Но тем и мощен штамп, что формула — как армия, как штаб, и в этом злая сила и вина, что безотказна в действии она.

(«И штамп есть штамп…», 1939)

Поэзия тридцатых годов рождалась не только в редакциях и «буднях великих строек», но в тюремной камере, в подполье. В стихах Дмитрия Вакарова, Александра Гаврилюка, ориентирующихся на прямое действие, безотказность формулы служила задачам реальной и жестокой социальной борьбы.

Детство без ласки, Жизнь без любви, — Сердце, мужайся, — Мы — бунтари!
Ждем мы с востока Волю и свет. Братьям далеким Шлем мы привет.
вернуться

14

Кубанцев В. Идут в наступление строки. М., 1960. С. 96.

вернуться

15

Там же. С. 166, 207.

вернуться

16

Там же. С. 206, 207.

вернуться

17

Там же. С. 106.