— У меня копейки нет, но вот есть рубль. Я ставлю рубль.
— Нет, нет, нет… копейку ставь!
Тынянов давал издательству самобытный, талантливый, познавательно ценный роман, а оно не хотело романа, оно требовало плюгавой брошюры.
— Нет, нет, нет… ставь копейку…
Но тут случилось чудо, почти небывалое в тогдашней издательской практике. Один из главарей «Кубуча» (тов. Сапир) догадался не страховать себя трусливой уклончивостью, а взять и прочитать весь роман. Прочитал и сделался таким страстным приверженцем «Кюхли», что героически отстоял его перед синклитом издательства.
Печатание «Кюхли» шло быстро. Еще до того, как появились первые корректуры, Тынянов задумал новый роман: о русских, проживавших в Париже в 1770-х годах и участвовавших во Французской революции, — о князьях Голицыных, о графе Павле Строганове. Роман был полностью готов у него в голове, на столе у него высилась груда блокнотов, где были записаны нужные ему материалы, — казалось, стоит только взять в руки перо, и роман возникнет сам собою. Помню, он рассказал мне и Евгению Шварцу ту главу из этого романа, где такими горячими красками был изображен Анахарсис Клоотс.
И другой роман был у него в голове — об «арапе Петра Великого», и он тогда же с большим увлечением принялся собирать материалы о петровской эпохе, которые пригодились ему лишь впоследствии, для его позднейшей повести «Восковая персона».
Авторитетным советчиком во всех своих литературных делах он считал своего друга (и родственника) Вениамина Александровича Каверина.
Но вот и корректурные гранки «Кюхли». Юрий Николаевич в корне переработал главу «Петровская площадь» — о декабристском восстании (в сущности, написал ее заново) — и стал очень взволнованно и даже тревожно ждать появления книги. Эта тревога отразилась в той записи, которую за день до выхода книги, 1 декабря 1925 года, он сделал на странице моего альманаха «Чукоккала»:
Потомки уже вынесли ему свой приговор, ибо тотчас же после появления в печати «Кюхля» сделался раз навсегда любимейшей книгой и старых и малых советских людей, от двенадцати лет до восьмидесяти. Стало ясно, что это и в самом деле универсальная книга — и для высококвалифицированного и для так называемого рядового читателя, и для академика и для школьницы четвертого класса.
Это книга во славу русской культуры, ибо в ней, как ни в одной из наших исторических книг, воспроизведена духовная атмосфера эпохи. Здесь была сила Тынянова — в изображении одухотворенных людей высокой культуры, и мне всегда думалось, как были бы рады и Кюхельбекер, и Рылеев, и Дельвиг, и каждый из братьев Бестужевых водиться с ним, и беседовать с ним, и смеяться его эпиграммам, каламбурам, гротескам.
Нередко он казался мне их современником, человеком декабристской эпохи. Не сомневаюсь, что молодой Петр Вяземский был бы рад вступить с ним в переписку.
Среди его экспромтов есть один, тоже относящийся к «Кюхле». В экспромте упоминается, между прочим, тот взбалмошный «владыка Госиздата», который дал приказ своему приспешнику Лайкину снять Юрия Тынянова с работы:
………………………………….
……………………………….
Стихов он писал множество на всякие случаи. Даря мне свою книжку «Проблемы стихового языка», он сделал на ней такую шутливую надпись:
Когда один из столпов Пролеткульта, выступая на эстраде, заявил, что пролеткультовцы, пожалуй, согласны считать (хоть и с оговорками) своим попутчиком Горького, Тынянов записал в мою «Чукоккалу»:
К одному литератору, докучавшему нам своими плаксивыми жалобами на непризнание современностью его мнимых заслуг, он в той же «Чукоккале» обратился с двустишием:
Версификатором он был превосходным. Это видно по его переводам из Гейне. Правда, лирика Гейне меньше давалась ему, чем сатира. Он, как и его Вазир-Мухтар (в котором он невольно отразил многие черты своей собственной личности), больше всего тяготел к саркастическим «зоилиадам и занозам». Оттого-то он оказался таким силачом в переводе гейневской «Германии».
Последняя книга Тынянова «Пушкин» вызывает во мне трагические воспоминания. Начал он эту книгу с большим аппетитом, очень бодро и радостно, и когда я, бывало, при встрече спрашивал:
— Ну, сколько теперь лет вашему Александру Сергеевичу? Он отвечал с виноватой улыбкой:
— Вот честное слово: написал о нем двести страниц, а ему все еще семь.
Потом, при новой встрече:
— Ему уже стало четырнадцать.
Роман был весь у него в голове — капитальная, многотомная книга о Пушкине, но вдруг что-то застопорилось, и я впервые услышал от Юрия Николаевича такое странное в его устах слово: «не пишется»: он стал просиживать над иными страницами по две, по три недели, и браковал их, и вновь переписывал, и вновь браковал. А потом обнаружилось, что во всем виновата болезнь, и хотя он нечеловеческим усилием воли все еще пытался писать, но эти попытки оказались бесплодными, и когда, наконец, он окончательно оторвался от своей недописанной книги, это для него значило: смерть.
ЗОЩЕНКО
В СТУДИИ
В Петрограде, на углу Литейного и Спасской, стоял — да и стоит до сих пор — большой несуразный дом, принадлежавший богатому греку Мурузи, весь в каких-то арабесках и орнаментах. Некогда в этом доме проживал Мережковский. Здесь же внизу находилась знаменитая лавка Абрамова, бойко торговавшая в старые годы чудесными медовыми пряниками.
В начале революции одну из наиболее обширных квартир в этом доме захватила организация эсеров. Вскоре эсеры исчезли, и в квартире поселились беспризорники. Еще через несколько месяцев оттуда убежали и они, — очевидно, застигнутые внезапной облавой. Убегая, они всё же успели открыть на кухне и в ванной все краны.
Я забрел случайно в этот дом вместе с писателем Александром Николаевичем Тихоновым. Когда мы поднимались по загаженной лестнице, до нас донеслось клокотанье воды. Дверь была не заперта, мы вошли. Вода заливала все комнаты, в ней тихо шевелилась и мокла какая-то разноцветная бумажная рвань: по полу, как потом оказалось, были разбросаны тысячи эсеровских брошюр и листовок, которые и затопило водой.
Я снял башмаки и, добравшись до кранов, приостановил водопад. Александр Николаевич огляделся по сторонам и сказал:
— А не сгодится ли эта квартира для Студии?
О Студии мы мечтали давно. «Всемирная литература» — издательство, руководимое Горьким, — чрезвычайно нуждалась тогда в кадрах молодых переводчиков. «Стоит только, — тут же решили мы оба, — высушить полы, да очистить их от промокшей бумаги, да стереть непристойные рисунки и надписи, оставленные на стенах беспризорными, и можно будет здесь, в этой тихой обители, начать ту работу, к которой уже давно побуждает нас Горький: устроить нечто вроде курсов для молодых переводчиков, чтобы они могли овладеть своим трудным искусством».