Но де Мандевиль ни на какие упреки не реагировал. Он только дулся на всех. Однако, пока его общественная деятельность не выходила за рамки его секретарских обязанностей, вреда от него не было. Но со временем эти обязанности ему наскучили, и он решил прибрать посольство к рукам. Он стал рассаживать гостей чрезвычайно вольно. И с меню посольства он начал проделывать довольно рискованные эксперименты. На закусочном столе стали появляться совершенно несъедобные местные блюда под потрясающими французскими названиями. Помню обед, на котором подали этих отвратительных далматинских моллюсков под названием «Моллюски японские о’гратэн». Морской атташе после такого обеда заболел хроническим нервным гастритом.
Нет, этому мандевилизму пора было положить конец. Разумеется, посол спал и видел, чтобы де Мандевиля отозвали, но такие дела скоро не делаются.
А пока что третий секретарь плавал в бассейне посольства с сеточкой на голове, водил гулять пару сиамских кошек на поводке и курил сигаретки в длиннющем мундштуке, которым цеплялся за что попало.
И наконец, размещая на банкете гостей — государственных деятелей Центральной Европы, равных по рангу, — он придумал такую штуку: велел распилить большой обеденный стол пополам и каждую половину вырезать полумесяцем. Когда эти половины снова сложили, посредине стола получилась большая дыра, куда и был посажен его превосходительство, наш посол, а гостей рассадили вокруг стола. Посол совершенно рассвирепел. Он и так страдал дикой клаустрофобией[13], а сидеть в такой дыре, да еще в окружении этих надутых физиономий, было выше его сил.
В другой раз де Мандевиль нарядил всех официантов в римские тоги и возложил им на головы лавровые венки в честь дня рождения дочери итальянского посла — ей исполнился двадцать один год. Ровно в полночь он подал знак выпустить стаю белых голубей — они были спрятаны за ширмами. Все это было бы очень мило, если бы не непредвиденные обстоятельства. Голуби вылетели, как и ожидалось, и все мы были восхищены. Но несчастных птиц перепугали аплодисменты и яркий свет: бедные птичьи желудки пришли в расстройство. Голуби уныло кружили над столом и невольно награждали нас знаками помета второго класса. Можешь себе представить, старик, что тут началось. Птиц еле-еле удалось выгнать через балконные двери в сад. Римским слугам пришлось вооружиться губками и мисками с водой, чтобы снять несколько необычные ордена, которыми нас разукрасили.
Но чашу переполнила последняя выходка де Мандевиля: без всякого предупреждения он на приеме в честь сэра Клода Хефта, тогдашнего министра, объявил, что для развлечения дипкорпуса сейчас покажут небольшой дивертисмент. Выступили сам де Мандевиль и его шофер в костюмах Снегурочек. Они исполнили какой-то странный и весьма задорный танец, который закончился лихим канканом. Им бешено аплодировали все, кроме посла, разумеется. Он счел этот номер безвкусным и недопустимым. И де Мандевиль покинул нас в своем великолепном «роллсе», со всеми своими чемоданами свиной кожи, с футляром для флейты и шофером. Мы не пролили ни слезинки при расставании. Но мне казалось, что нам всем надо извлечь отсюда мораль: не надо доверять Отделу личного состава, старина.
Бедной Анджеле, конечно, поначалу было не очень-то приятно. Тогда Польк-Мобрей послал ее в Рим, на конные состязания, и угадайте, что случилось? Она возьми и выйди замуж за грума. Назло всем, хотя, быть может, и не нарочно. Родные просто окаменели от стыда. Но у нее хватило ума уехать с ним в Австралию, а там, как я понимаю, никакой мимикрии не нужно. Они и до сих пор там обретаются. А вся эта история, старина, еще раз подтверждает: во всем и всегда необходима осмотрительность.
Шила Дилени
Павана для мертвого принца
(Перевод Н.Галь)
В дни моего детства, если кто-нибудь умирал, это было не только горе (а иногда — радость), но и зрелище. В ту пору, да и теперь у друзей, родственников и у всех окружающих было в обычае навестить дорогого усопшего, прежде чем тело его будет набальзамировано, сожжено или предано земле. По большей части люди приходили взглянуть в последний раз только на тех, кого хорошо знали при жизни, но иные, не столь разборчивые, шли поглазеть на каждого покойника, все равно, знакомого или незнакомого. Помню женщину (она называла себя подругой моей матери, хотя мама ничуть не скрывала, что презирает ее), которая не пропускала ни одних похорон, любовалась ими, смаковала их, словно знаток — произведение искусства. Каждый вечер она впивалась во все некрологи и траурные объявления в газете и отмечала достойных внимания мертвецов, ради которых не жаль проехаться через весь город.