Вскоре нашей привольной жизни пришел конец. Гром грянул в среду утром, когда мы собрались перед началом занятий на молитву. Нам велели спеть новый псалом, но, как мы ни старались, нам так и не удалось взять ни одной верной ноты. А это был любимый псалом нашего директора Тобайаса — толстяка с угрожающе багровым и сердитым лицом. Он оборвал наши попытки на середине второго стиха и выпроводил нас из зала тремя словами: «Отвратительно! Кругом! Марш!»
Мы удалились, надутые и пристыженные.
И пошли в класс. Мистер Пичи, истосковавшийся по своим бутербродам, сделал перекличку и тотчас удалился за классную доску. Пожалуй, он никогда еще так туда не рвался. Через три минуты после начала урока в класс заглянул мистер Тобайас; пальцы его, сжимавшие дверную ручку, побелели, а лицом он больше всего был похож на разъяренного быка.
— Мистер Пичи! — начал он и с громким топотом ввалился в класс. Мистер Пичи съежился; он стоял, приглаживая волосы, а челюсти его все так же быстро и ритмично жевали. Мы все легли грудью на парты, и их твердое дерево казалось особенно надежным в этот момент, когда страх и жалость охватили наши души.
— Для еды существуют другие места, мистер Пичи! — рявкнул мистер Тобайас. Он уже вскинул было руку и раскрыл рот, чтобы учинить уничтожающий разнос. Но тут мистер Пичи пронзительно взвизгнул и стремглав кинулся вон из класса. Я так и слышал вздох облегчения, вырвавшийся из наших трепетных сердец.
Мистер Тобайас посмотрел по сторонам. Ему нужно было немедленно сорвать свою злость. Он уже и сам был не рад, что так получилось. Во взглядах, бросаемых им на дверь, за которой скрылся мистер Пичи, сквозили раскаяние и смущение.
Он сосредоточил огонь на моей парте. Мы сидели на ней втроем. С одного края я, с другого — Ллой Триэрн, а посредине наш друг Вилли Наттол.
Я почувствовал, как напрягся от страха Вилли. Грязные руки, сжатые в кулаки, он положил перед собой на парту. Вилли был наш самый близкий друг. Мы знали, что Вилли отнюдь не был тупым и медлительным, когда мы играли в зарослях папоротника на вершине горы или болтали, растянувшись на теплых металлических плитах кочегарки теплоцентрали, находившейся в конце нашей улицы, — таким он становился, лишь переступив порог школы. Там он был вечной жертвой, несменяемой мишенью.
Палец мистера Тобайаса взлетел в воздух и уткнулся в нашу парту. Он отбарабанил три простейшие арифметические задачки. Ллойд решил свою. Я свою. Задачки были на извечную тему о купле-продаже селедки, и мы щелкали их как орехи. Но когда наступила очередь Вилли Наттола, он лишь скорчился в тоске и намертво замолчал.
Мистер Тобайас неистовствовал, он занес руку над головой Вилли, но когда Вилли поднял к нему свое помертвевшее, искаженное бессловесной мукой лицо, мистер Тобайас руки не опустил, а снова метнул быстрый взгляд на дверь, за которой скрылся мистер Пичи, словно проявляя милосердие к Вилли.
После этого мистер Тобайас бегло проэкзаменовал нас по закону божьему. Мы старались как умели. Мы с Ллойдом держали Вилли за плечи, призывая его быть бодрым и смелым, как взрослые, которых нам приходилось встречать на своем жизненном пути. На этот раз он нарушил молчание. Мистер Тобайас рот разинул, услышав кое-какие ответы Вилли. Иерихон унесся на небо в золотой колеснице. Левит был забит камнями на своем собственном винограднике. Иезавель обращена в соляной столб.
— А кто предал Самсона? — спросил мистер Тобайас.
— Кто? Да Лилия, — ответил Вилли бодрее прежнего, чувствуя наши руки у себя на плечах.
Мистер Тобайас хохотал до упаду. Гнев его улетучился. Он испытывал огромное облегчение от того, что можно больше никого не тиранить, и слегка переусердствовал со смехом. Раскаты хохота, его напряженное, багровое лицо потрясли нас больше, чем его ярость. Вилли был окончательно сражен и уничтожен. Он сидел между нами, словно окаменев, и глаза его остекленели. Мы с Ллойдом почуяли совершающуюся в нем перемену. В нем появилось что-то зловещее и даже по-своему грозное.
— Он с забора упал, сэр, — вдруг выпалил Ллойд.
— Кто? Самсон?
— Нет, сэр! Вилли, сэр! Вилли Наттол. С забора он упал.
Об этом рассказывал нам сам Вилли, объясняя странную молчаливость, в которую он иногда вдруг погружался.
Мистер Тобайас воздел руки к небу. Ему, по-видимому, хотелось дать нам вволю насладиться звоном шутовских бубенчиков, которые он нацепил на темную мантию своей учености и важности. Но вот бубенчики разом умолкли, он посуровел и вышел из класса.
Тут же обратно прокрался мистер Пичи — вид у него был еще более затравленный и обиженный, чем обычно. Он подошел к окну и уставился на озаренный солнцем западный склон горы, круто уходивший ввысь. Ему хотелось туда — к покою и свету. Челюсти его продолжали свой неустанный титанический труд. За стеклянной дверью послышались какие-то звуки. Там стояла миссис Илфра Дэсмонд — учительница из соседнего класса. Она смотрела на мистера Пичи с нежностью и участием, и взгляд ее, казалось, способен был растопить дверное стекло. С таким выражением она смотрела на мистера Пичи вот уже два года — с самого того дня, как появилась у нас в школе, но он так и не пожелал выйти из своей скорлупы. Мисс Дэсмонд было лет тридцать пять, то есть она была ровесницей мистера Пичи. Даже мы сознавали, как велико тепло ее сердца и как мучительно одиночество. Она приехала в наши края из Сомерсета совсем еще девочкой, в совершенстве овладела уэльским языком, чтобы утвердить свое духовное родство с людьми, говорившими на нем, и стала самой ревностной преподавательницей этого языка в школе.
Желая привлечь внимание мистера Пичи, она пошаркала ногами по гранитным плитам коридора, но, оглушенный своим горем, он не заметил ее. Она прошла дальше по коридору, а он по-прежнему стоял, упершись взглядом в склон горы.
— А теперь, — сказал он очень тихо, — теперь мы перейдем к стихам.
Он имел в виду стихи, которые давал нам учить наизусть — каждому мальчику свое. Эти стихи были его единственной отрадой.
— Ллойд Триэрн! — вызвал он
Ллойд начал монолог Марка Антония. Он расправил плечи и вышел в проход между партами, чтобы было где развернуться. За эту декламацию — и в особенности за выражение величественной скорби, появлявшееся на его лице, когда он указывал перстом на гроб Цезаря, — ему неизменно присуждали трехпенсовую премию на состязаниях местных декламаторов.
Когда он кончил, мистер Пичи некоторое время молчал, поигрывая оконным шнурком и бормоча про себя: «Ведь: зло переживет людей, добро же погребают с ними»[28].
Затем, словно угадав, как хочется нам узнать, что творится у него в душе, он вскинул голову и вызвал: «Вилли Наттол».
Вилли встал:
Дальше этого Вилли еще ни разу не продвинулся. Ему так и не удалось осилить эти стихи.
— Садись, Наттол! — сказал мистер Пичи, — мы и без тебя знаем, что было дальше. Вот подожди, еще настанет день, когда и тебе какой-нибудь дурак притащит череп и спросит «что вы скажете?». Натаниель Эллис!
Это был я. Мистер Пичи часто вызывал меня декламировать грустный сонет, доставшийся мне при распределении. По-моему, это было его любимое стихотворение. Я начал, надеясь, что справлюсь с ним не хуже, чем Ллойд с Марком Антонием.
Мистер Пичи слушал со слезами на глазах. Он тер оконным шнурком себе лоб, словно хотел утишить боль, которую ему причиняла засевшая в голове неприятная мысль.
Прозвенел звонок. Мистер Пичи вышел из класса; вместо него появилась мисс Дэсмонд, и у нас начался урок уэльского. Наши родители владели этим языком, но нам они его почему-то не передали. Отголоски древней речи шевелились где-то в закоулках нашего мозга, однако изъясняться по-уэльски мы не могли.
Мисс Дэсмонд относилась к нам с ревностным, чуть ли не апостольским состраданием, поскольку считала своим призванием исправить великое зло. Она обрела то, что потеряли мы, и горела желанием возместить нам нашу утрату.