Выбрать главу

В доме у меня все было совершенно спокойно, у всех было убеждение, что дела наладятся. Я по-прежнему принимал доклады и просителей, вечером заседал, в Совете Министров. В это время министры жили и прислушивались к тем людям, которые заявляли, что они в связи с деятелями Entente-ы. Сначала курс поэтому был направо, так как обыкновению люди, которые больше всего, казалось, имели связь с Entente-й, это были принадлежащие к правым партиям, по потом как-то прорвался, я забыл, как его фамилия, какой-то инженер, который приехал из Одессы и видел там участников, бывших на совещании в Яссах. Он доложил Совету Министров, что Entente-а и даже французы совсем не так уж льнут к правым и совсем не собираются спасать и восстанавливать помещиков. Тут уж, я вижу, и у министров курс совсем переменился. Несчастье было, что все хотели схватить топ камертона Entente-и, а не шли своей дорогой. Спокойствие в доме было чрезвычайное, я старался виду не подавать, что считал дни Гетманства сосчитанными.

Наконец, кажется 8-го, [приехал] новый начальник штаба немцев, полковник Netche, оставивший у всех нас по себе очень скверную память, скажу в скобках, уехал на переговоры с Директорией, туда же поехал немецкий майор, заведующий передвижением войск. Они были в Виннице и там сговорились с членами Директории. В результате оказалось, что они заключили условия с Директорией, по которым немцы обязались быть нейтральными, были там еще какие-то второстепенные условия, но они значения не имели, да я их и не помню. 10-го декабря я это узнал, Я понимал, что наступил конец и что нашими войсками Киев не мог быть удержан.

Нужно было как-нибудь ликвидировать дело. Я начал с того, что послал в Одессу Рауху, кажется, последнюю радиотелеграмму, в которой указывал, что неприезд Эно влечет за собой гибель Украины и предание ее анархии и большевизму. Как я узнал уже много позже, читая газеты Директории, эту телеграмму перехватили, и генерал Греков. которому я поверил как георгиевскому кавалеру и назначил начальником Главного штаба, около 10-го числа декабря перебежал к Петлюре, где стал во главе войск. Оп же в самой пошлой форме Ответил мне на эту, перехваченную телеграмму, и я понял, что это за личность. Затем я позвал Долгорукова и спросил его, может ли он удержать Киев. 10-го числа он сказал, что может, но уже 14-го числа я видел, что он колеблется и начал заговаривать о том, как быть с офицерами, что нужно. выговаривать им разрешение ехать на Дон с оружием в. руках. Я и сам так думал уже давно и лишь ради этого не имел еще права отказаться от власти. Явился тут майор Ярош. Долгоруков, горячий человек, с ним страшно поругался, и это лишь осложнило дело, а пользы не принесло. — Видя нерешительность Долгорукова, решил уже самостоятельно послать пока Удовиченка, преданного мне человека, по вместе с тем щирого украинца, повести переговоры с Директорией о том, чтобы офицерам дано было право на выход с оружием. Когда я отдал приказание, Долгоруков со мной согласился. Долгоруков ни в каком случае не хотел какого бы то ни было условия о том, чтобы офицеры сдал» оружие, и я его понимал, это было бы рискованно и недопустимо с точки зрения этики. Между тем немцы предупредили, что войска Директории перейдут в наступление 14-го. Долгоруков принял всевозможные меры, артиллерия была значительно усилена, по с чем он не хотел согласиться — это с тем, что и произошло, что взрыв-восстания одновременно начнется и в самом городе.

Ко мне явилась депутация немецких зольдатенратов[81] во главе с их представителем Кирхнэром, который просил, чтобы не было кровопролития зря, что необходимо, чтобы офицеры сдались. Я призвал Долгорукова, он повторил, и я взял его сторону, что это отвращение кровопролития возможно при условии разрешения офицерам ехать с оружием в руках на Дон. Удовиченко не вернулся, кстати, ему на помощь был послан помощник французского консула Monlain, единственный представитель Франции в Киеве. Он часто бывал у меня и прекрасно понимал всю обстановку и никак не мог понять, почему его компатриоты так относятся к моим просьбам, которые, казалось, шли в полном согласии с выгодами французов. Он был прекраснейшая личность и далеко не глуп. Жаль, что его компатриоты мало оценили его и не воспользовались его знаниями местных условий этой громадной страны. Он тоже поехал с Удовиченко вырабатывать условия перемирия.

Тринадцатого декабря я спросил Долгорукова: «Сколько Ты можешь выдержать?» — «Два дня». — «Ну, — сказал я, — за это время мы успеем выторговать все, что нужно для офицеров». На фронте было тихо, и в Киеве не слышно было, как обыкновенно в дни боев, грохота пушек. Того же числа вечером Долгоруков хотел послать от себя парламентеров, а Совет Министров вызвал Шелухипа и других украинцев, имевших связь с Директорией, также для переговоров с пей, но из всего этого ничего не вышло. Помню, я потом вызвал их к себе и говорил с ними. О Шелухине я до конца остался мнения, что это цельная, убежденная и хорошая личность. О некоторых других я думал, как это люди не понимают, что гибнет то, что, казалось, им хотелось, чтобы существовало. Ведь они прекрасно знали мою точку зрения, они знали, что я не изменил Украине, они знали, что у меня было решено с Гербелем, что с первым появлением Entente-ы и существующий кабинет уходит и что я поручил Петру Яковлевичу Дорошенко с ними же вести переговоры о составлении нового украинского кабинета, конечно, не крайнего, по поддерживающего интересы Украины. Они же должны были понять уже по примеру Центральной Рады, к какому развалу поведет Директория. Я предупредил кое-кого из них: «Директории тут меры останется шесть недель, потом тут и духом ее пахнуть не будет, туг будет большевизм». Я ошибся: Директория в Киеве сидела всего лишь три педели, но с первого же дня готовилась к бегству.

Вечером я еще занимался делами. Впоследствии я узнал, многие люди думали, что у меня было что-то готово к бегству, по это неверно. У меня ничего не было приготовлено, и с немцами никакого сговора не было. Я просто верил в свою судьбу и знал, что так или иначе — выскочу. Единственное мое распоряжение было то, что я свою жену просил уехать ночевать из дома к знакомым, так как ходили слухи, что у меня же в доме есть люди, которые злоумышляют на меня. Зная, что еще два дня Киев может держаться, я думал, что успею впоследствии о себе позаботиться. Единственно, что я приказал, это чтобы проходной двор в доме № 14 по Левашевской улице, недалеко от моего дома, был открыт, дабы я имел возможность внутренним двором, в случае надобности, пройти в штаб Долгорукова, а кроме того, на всякий случай, в одну знакомую квартиру, невдалеке от этого двора, приказал снести доху. Вечером я все же сказал некоторым близким, чтобы они позаботились о том, куда им в случае надобности можно будет спрятаться. Между прочим, сказал это и генералу Аккерману, который мало понимал положение вещей и часто видел опасность там, где ее на самом деле не было, и, наоборот, не остерегался того, что в сущности могло явиться большой угрозой нашему существованию. Я узнал, что бедного Аккермана потом арестовали на третий день после того, как я уже сошел со сцены, причем он был в претензии на меня. Меня это очень удивило. Что же еще я должен был сказать кроме того, что я ему сказал, когда спросил его: «Имеете ли Вы, Александр Федорович, куда спрятаться в случае нужды, ведь дело, между нами сказать, плохо?» Я считаю, что я сказал и больше того, что был обязан сказать, и сделал это лишь потому, что видел, что он недостаточно отдает себе отчет в общем положении.

вернуться

81

«солдатських комітетів» (цім.)