Выбрать главу

Гизо в своем сочинении «История цивилизации в Европе и во Франции» приближается несомненно, скорее, к таким мыслителям, как Дж. Ст. Милль, В. фон Гумбольдт и Риль, чем к умеренным либералам и т. п. Он не говорит прямо, как двое первых писателей, что цель человечества есть наибольшее разнообразие личных характеров и общественных положений; и не сокрушается, подобно Рилю, об уничтожении разнородности общественных, провинциальных и сословных групп; но он гораздо больше говорит о развитии, чем о благоденствии и равенстве. Не давая себе труда разъяснить специально, что именно значит слово развитие и чем оно в истории обусловливается, Гизо (уже в конце 20-х годов) понимал, однако, это слово правильно и, вероятно, думал, что и слушатели его лекций, и читатели его книги, из этих лекций составленной, тоже его понимают. Что сложность и разнообразие, примиренные в чем-то высшем, есть сущность и высший пункт развития (а следовательно, и цивилизации), это видно, между прочим, и из того, что, сравнивая античную греко-римскую культуру с европейской, Гизо говорит, что первая (греко-римская) была проще, однороднее, а последняя несравненно сложнее; и, конечно, отдавая должную дань уважения классическому миру, он все-таки считает европейскую цивилизацию высшей. Значит, он слово «развитие» понимает как следует, в смысле усложнения начал и форм, а не в смысле стремления к благоденствию и простоте.

При этом сравнении классической культуры с европейской Гизо, по-моему, употребил одно только слово не совсем удачно; он говорит, что в греко-римской культуре было больше единства, чем в европейской; лучше бы было сказать — больше однородности или меньше разнородности. Ибо единство было (и есть до сих пор еще) и в романо-германской культуре; сначала было всеобщее, высшее и сознательное единство в папстве, единство как бы внешнее с первого взгляда, но которое, однако, обусловливалось внутренним, душевным согласием всеобщей веры от Исландии и Швеции до Гибралтара и Сицилии, а потом, когда власть и влияние Церкви стали слабеть, осталось большею частью бессознательное единство или сходство исторических судеб, культурного стиля и приблизительное равновесие государственного возраста отдельных государств Однородности было в романо-германском мире меньше, чем в греко-римском, содержание было богаче, и потому нужно было более сильное религиозное чувово и более могучая религиозная власть, чтобы это богатство удержать в некотором порядке. Заметим, впрочем, о Гизо две вещи.

Во-первых, Гизо читал свои лекции в 20-х годах и печатал свою книгу, вероятно, в 30-х. В то время Европа только что начала отдыхать от страшной революции и от войн империи; в конституцию все еще верили совсем не так, как верят, например, в нее многие у нас теперь в России; верили тогда на Западе в нее совсем в другом смысле и желали ее совсем с другою целью. У нас теперь трудно допустить, чтобы опытный и умный человек мог верить в ограничение власти Государя советом выбранных адвокатов, капиталистов и профессоров, как в нечто в самом деле прочное и само в себе цель имеющее, русские либералы, которые поспособнее, я думаю, не так уж наивны в этом отношении, как мог быть наивен даже и гениальный Гизо в 30-х годах. Но во времена последовавшей за венским конгрессом монархической, религиозной и аристократической реакции конституция являлась идеалом умнейших людей. Эгалитарно-либеральный процесс не обнаруживал еще всех горьких плодов своих; и Гизо не мог предугадать, что демократическая конституция есть одно из самых сильных средств к тому именно дальнейшему смешению, которого он, как тогдашний консерватор и как поклонник сложного и солидного развития, желать, конечно, не мог.

Другое мое замечание касается тою, как Гизо понимает развитие лица. В ею взглядах на это есть большая разница со взглядами Дж. Ст. Милля9.. Мнения Гизо, благоприятные сложному развитию лица, важны, между прочим, и потому, что он был не только публицистом или ученым, но и деятельным государственным человеком; он сумел удержаться первым министром в течение долгого времени в столь подвижной среде, как парижская среда его времени. Дж. Ст. Милль и Гизо с той точки зрения государственно-культурной статики, о которой я говорю, взаимно дополняют друг друга; первый яснее и разностороннее относится к столь существенно важному вопросу о разнородности и оригинальности людей; второй решительнее обращает внимание наше на начало христианского или, вообще скажем, религиозного единства, необходимого для сохранения тех культурно-государственных типов, которые из этого единства произошли прямо или утвердились антагонистически, но все-таки и антагонизмом способствуя общей прочности.

Если эти два писателя (или вернее сказать — те две книги, о которых я говорю) дополняют друг друга, то Риль подкрепляет их мнения с другой стороны. Милль заботится о силе и разнообразии характеров и положений; Гизо специальнее мнят христианским единством, долженствующим удерживать всю эту общественную и личную пестроту в определенных пределах; а Риль доказывает, что для разнородности характеров и для крепкой выработки их нужно обособление, нужно разделение общества на группы и слои; и чем резче отделены эти группы и слои друг от друга природой ли (горами, степью, лесом, морем и т. д.) или узаконениями, обычаями и строем жизни своей, тем нравственные и далее умственные плоды подобного общественного строя будут богаче, и будут они богаче не вопреки неравномерному разлитию знаний, а именно отгодаря этой неравномерности; благодаря разнородности взглядов, привычек, вкусов и нужд.

Опять то, что я говорил прежде: знание и незнание — равносильные условия для развития обществ, лиц, государств, искусств и даже самой науки; ибо и ученые должны же иметь разнообразный материал для науки.

IV

Кто-то из прежних писателей наших (если не ошибаюсь, К.С. Аксаков) заметил, что европейская история делает крутой поворот в своем течении ко второй половине каждого столетия; быть может, это бывало и бывает везде, но в европейской истории это не только нам субъективно заметнее, потому что известнее, но и в самом деле an und fur sich объективно резче, ибо романо-германская цивилизация самая сложная, самая резкая, самая самосознательная, самая выразительная изо всех прежде бывших. В самом деле, вспомним, что случилось в самое среднее десятилетие нашего века, т. е. от 48 до 60-го года, или, если хотите, от 51 до 61-го. (Это небольшое колебание цифр, конечно, не важно.) Первые социалистические бунты на Западе; строжайшая охранительная реакция Императора Николая в России и усмирение его оружием племенного восстания в Австро-Венгрии.[4] Начало 2-й империи во Франции (51-го года); наша Восточная война (53–56). Воцарение Императора Александра II в России и короля Фридриха Вильгельма в Пруссии (оба эти монарха, каждый по-своему, позднее произвели в России и Германии вторичное смешение групп и слоев социальных и политических). Объединение Италии (59–60); через это ослабление Франции и Австрии; через это новое усиление либерализма в обеих странах. Приготовления к шле-звиг-гольштейнской племенной (т. е. смесительной) войне в Германии и к либерально-эгалитарным реформам в России. В 61-м году начало того и другого. В то же время начало междоусобной войны в Америке, кончившейся политическим смешением южан с северянами, и социальное уравнение черных с белыми. В этот же промежуток времени, в 59 и 60-х годах, дальний азиатский Восток, Индия и Китай, как бы пробудясь от тысячелетнего отдыха своего, заявили вновь права свои на участие во всемирной истории; Индия впервые восстала; Китай вступил впервые в нешуточную борьбу с двумя передовыми нациями Запада: с Францией и Англией. Индия была усмирена; Китай был побежден. Но кончено — и тот и другая уже вовлечены в шумный и страшный поток всемирного смешения, и мы, русские, с нашими серо-европейскими, дрябло-буржуазными, подражательными идеалами, с нашим пьянством и бесхарактерностью, с нашим безверием и умственной робостью сделать какой-нибудь шаг беспримерный на современном Западе, стоим теперь между этими двумя пробужденными азиатскими мирами, между свирепо-государственным исполином Китая и глубоко мистическим чудищем Индии, с одной стороны, а с другой — около все разрастающейся гидры коммунистического мятежа на Западе, несомненно уже теперь «гниющем», но тем более заразительном и способном сокрушить еще многое предсмертными своими содроганиями…

вернуться

4

Я доказывал не раз, что чисто племенные движения нашего века все до одного приносят прямо или косвенно либерально-эгалитарные плоды, усиливают лишь принижение старого и неорганическое смешение с другим тоже, пожалуй, не особенно новым Например, Польша и Россия в 60-х годах.