Выбрать главу

Литературная система оказывалась, таким образом, устойчивой и консервативной в самих своих стилевых основаниях. Столь же консервативна она была и в принципах подхода к человеческому характеру. Когда Лубьянович становится перед задачей передать характер Уолтера Ловела, злодея и убийцы, он вновь смещает акценты и полностью меняет авторские характеристики. Его просветительский дидактизм не допускает в герое-злодее черт привлекательности и психологической сложности, что в самом первоначальном, зачаточном виде присутствует в романе Клары Рив. Русский переводчик превращает суровость и твердость злодея в злобу и лицемерие, его драматическую исповедь — в признание под влиянием страха и не оставляет почти ничего от внутренней психологической логики страстей, которая закономерно ведет Ловела от зависти и преступной любви к предательскому убийству[259]. Тип героя-злодея, которому в пределах готического жанра предстояло вырасти до фигуры Мельмота и байронических героев, в художественной системе просветительского романа никаких потенций к развитию не имел.

Достаточно было и того, что Лубьянович тщательно передавал детали реквизита заброшенного и опустевшего замка с привидениями, «the haunted castle», описание которого само по себе уже служило созданию атмосферы тайн и ужасов. Но он делал и нечто большее. Он пытался изыскать дополнительные средства эмоционального «оживления» затянутого романа Клары Рив. Он сократил его вторую часть — и явно к выгоде своего перевода, так как детали взаимоотношений между героями после раскрытия тайны отнюдь не прибавляли «Старому английскому барону» ни интереса, ни драматизма. Он ввел пейзажное описание в духе «кладбищенской» литературы — и здесь проявил незаурядное стилистическое чутье: именно такого рода описания будет широко практиковать Радклиф: «Едмунд пошел в поле и предался тамо всей скорби. Вся природа наслаждалась покоем, но Едмунд пользоваться оным не мог. Он обращал печальные взоры свои на леса и рощи, и пение птиц усугубляло задумчивость его. Нещастие лорда Ловеля и жены его непрестанно начертавались в воображении его, а доверенность, Освальдом ему сделанная, умножала в нем скорбь. Предавшись печальным размышлениям, он не примечал, что наступает уже ночь ‹…›»[260]. Это типичный для готического романа вечерний, на грани ночи, пейзаж, описание так называемой «тихой природы». Наконец, Лубьянович значительно драматизирует любовную линию «Эдмунд — Эмма Фиц-Оуэн» в духе сентиментального романа.

Русский переводчик как будто нащупывает одну из самых слабых сторон книги Рив, свойственную, между прочим, и всему готическому роману. Любовная интрига, связанная с положительным героем, как и сам «идеальный» тип этого героя, отличается здесь необыкновенной вялостью и бесцветностью. Это будет характерно в дальнейшем даже для романов В. Скотта, преобразовавшего традицию.

И Лубьянович, подобно тому как он берет из арсенала «кладбищенской элегии» свое пейзажное описание, обращается в поисках драматизирующих средств к авантюрному и сентиментальному романам. Он дает мотивировку взаимной склонности молодых людей: «Эмма одолжена была жизнию Едмунду, которую он спас с опасностию своея»[261]. Он вводит отсутствовавший в подлиннике популярнейший мотив брака по принуждению родителей: барон Фиц-Оуэн собирается выдать дочь за Уэнлока, и этот брак грозит навсегда разлучить влюбленных[262]. Та же традиция авантюрно-сентиментального романа подсказывает Лубьяновичу понимание «страсти» как целостного, непротиворечивого и неразвивающегося душевного состояния, лишенного оттенков и градаций и прорывающегося в критических ситуациях: при виде возвращающегося Эдмунда Эмма «слезами и воплем обнаружила тайну сердца своего»;[263] в разговоре с братом она, «предавшись одним токмо душевным к любезному Едмунду чувствованиям, призналась брату в страсти своей»[264] и т. д. В подлинном тексте все несколько сложнее. Очень показателен в этом смысле перевод сцены свидания Эммы и Эдмунда перед отъездом последнего; эту случайную и, быть может, даже не вполне желательную встречу влюбленных русский переводчик мотивирует прямым ритуалом поведения идеального любовника, который не может оставить замок, не повидавшись с дамой, «к которой питал он тайную любовь», как поясняет Лубьянович[265]. Из следующего затем диалога исчезают намеки, полупризнания, взаимное непонимание — тот язык чувств, который не был разработан просветительским романом, но был уже достоянием ученицы сентименталистов. Архаическая для 1790-х годов литературная традиция в последний раз сказалась здесь — в узости диапазона чувств, прямолинейно логической схематизации внутреннего мира героев.

вернуться

259

Ср.: «Ses terres, sa femme et son titre sont seuls capables d’acquitter tous les maux dont il m’a fait gémir», и далее («Только его земли, его жена и его титул могли оплатить мне причиненные им страдания». — La Place. P. 222 (170), 223—224 (171—172)); Лубьянович. С. 163 и след.

вернуться

260

Лубьянович. С. 62—63; ср.: La Place. P. 64 (53).

вернуться

261

Лубьянович. С. 34; ср.: «Il est vrai, qu’un service accidentel qu’elle en avoit reçu, l’avoit disposée en sa faveur» («Действительно, он расположил ее к себе благодаря случайной услуге, которую ей оказал». — La Place. P. 38 (32)).

вернуться

262

См.: Лубьянович. С. 149—151. У Лапласа барон впервые с негодованием узнает о намерении Уэнлока сделаться его зятем: «Lui, mon gendre! — s’écria le baron. — A-t-il jamais dû s’en flatter! M’en a-t-il jamais témoigné quelque espoir?» («Он, моим зятем? — вскричал барон. — Ему никогда не следовало обольщаться на сей счет! Разве он когда-нибудь говорил мне, что питает какую-то надежду?» — La Place. P. 201 (154)) и т. д.

вернуться

263

Лубьянович. С. 196.

вернуться

264

Там же. С. 126.

вернуться

265

Там же. С. 109.