Фрэнк хотел было продолжать, но тут Уорти Шорт наклонился к уху Стэнтона Уоллса и пропищал на всю комнату: «Папочка, а когда же дядя Шарло будет поливать цветочки? Они хочут пить!» — и загоготал.
— Шорт! — Пан возвысила голос над шумом. — Прояви раз в жизни мужество и заткнись!
Но каждый хотел во что бы то ни стало развить и углубить тему, и Фрэнк, подождав минуту, спросил с улыбкой, которая уже стала напряженной:
— Я могу продолжать? Благодарю вас.
Ну вот, теперь они придут в чувство, подумала Пан, если только реплика Фрэнка не восстановила их против него.
Фрэнк рассказывал все уверенней, все увлеченней, и вот наконец развязка — «беспорядки», террор, аресты, обыски, весь город отдан во власть жаждущих мести маньяков. Пан уже не сомневалась в способности Фрэнка увлечь аудиторию. Шарло вон от внимания рот приоткрыл. Даже круглая розовая физиономия Уорти Шорта сделалась непривычно серьезной. Только Джейкобо Гальегос спал, перестав противиться сну, и никто больше не толкал его в бок.
— Я сейчас рассказал вам, что жертвами террора стали сотни граждан Реаты, а достаточно ли ясно вы представляете себе, что значит террор? Здесь, в этой комнате, собралось меньше пятидесяти человек. Но вообразите, что вот эту дверь высаживают вооруженные бандиты, избивают нас прикладами и дубинками и волокут в тюрьму, предъявив нам обвинение в «заговоре с целью убийства»! А в тюрьме нас бросают в камеру смертников, и прямо за стеной этой камеры — электрический стул!
Пан знала, что не только в ее душе зашевелился безотчетный страх, хотя многие, пытаясь скрыть его, нервно засмеялись.
Но Фрэнк улыбнулся всем широко и открыто.
— Не бойтесь, здесь такое не может случиться. Идальго — не Реата… пока. Но если мы бросим наших ближних в беде и не сделаем ничего, чтобы помочь им, то же самое начнется и у нас, это несомненно, как дважды два четыре.
Потом Фрэнк стал рассказывать, почему он не остался в Реате, а поехал в Идальго, и интерес слушателей, естественно, упал, но Пан надеялась, что минуты две-три они еще продержатся.
— В Реате передо мной закрыли все двери. Мне не позволили поговорить со свидетелями. Если хотите знать правду, меня заставили уехать оттуда, угрожая оружием… Но вас сейчас, вероятно, интересует другое. Вероятно, вы спрашиваете себя, почему я приехал именно к вам, в Идальго, а не куда-нибудь еще? Друзья мои, я приехал сюда, потому что знал: здесь я найду людей, чистых сердцем…
Фрэнк ожидал чего угодно, только не взрыва хохота, которым были встречены его слова. Он несколько раз порывался что-то сказать, но, пока гости Пан не отсмеялись, об этом нечего было и думать.
— Вы слишком скромны, — продолжал он, подняв палец. — Я сказал правду. Ибо во все времена те, кто служит искусству, отстаивали права Человека и его достоинство и утверждали гуманистические принципы, это долг и привилегия художников. И вы должны этим гордиться.
Пан едва не захихикала, такой у ее гостей был ошарашенный вид: уж кто-кто, а она-то понимала, почему. Они всегда считали, что искусство должно поражать, шокировать, epater[50] буржуа, а вовсе не защищать жертвы этих самых буржуа. Вымарывая куски из их пьес, глумясь над их картинами и осуждая их личную жизнь, облеченные властью обыватели давно внушали художникам, что они — нравственные уроды, потому-то утверждение Фрэнка будто они отстаивают нравственные ценности, и показалось им столь смехотворным. Если они и задумывались о значении понятия «человеческое достоинство», то лишь затем, чтобы отмахнуться от него, как от обветшалого анахронизма. Сколько раз Пан слышала от них, что, после того как Коперник опроверг учение об антропоцентричности вселенной, и в особенности после того, как Фрейд свел человека к совокупности слепых, неосознанных инстинктов, человек утратил человеческое достоинство и опять занял место среди червей как в жизни, так и после смерти.
Пан тоже засмеялась, когда Фрэнк сказал, что художники — это люди, «чистые сердцем». Она тоже считала, что, каким бы гением ни признали художника потомки, для современников он всегда будет неудачником, не нашедшим своего места в жизни. Сколько калек и психопатов было в ее галерее великих мастеров! Сколько пьяниц и развратников, наркоманов и извращенцев…
И вдруг мир, в котором до сих пор жила Пан, перевернулся. Она снова услышала смех разряженной толпы, которой она доказывала, что женщинам нужно дать такие же права, какие есть у мужчин, услышала свой голос, говоривший: «Если женщины умнее мужчин, это потому, что им не позволяли сравняться с мужчинами в глупости». Вспомнив сейчас эти слова, она прозрела в них глубочайшую истину. В Хогарте, который раньше казался ей прямолинейным агитатором, она увидела тонкого, мудрого художника, те же, кого привела в замешательство его «сентиментальность», из художников превратились в тупых равнодушных буржуа, шокированных до потери дара речи непреходящими истинами искусства, в скопище бездарностей, которые пыжатся, чтобы скрыть отсутствие таланта, и потому оригинальничают — в своих остротах, стихах и картинах, в душевных вывертах. Пан хотелось поглубже осознать эту мысль, связать ее с выводами, к которым она пришла, борясь в рядах суфражисток, но она не смогла сосредоточиться и через минуту снова оказалась в привычном мире, и все в нем стало на свои места, а Фрэнк что ж, он или слишком наивен, или просто глуп, раз взялся объяснять интеллектуальной элите зачем ей дан интеллект.