Выбрать главу

Сэм Сэвидж. Стекло

Жаль, выше головы не прыгнешь. Не то нам, как на ладони, открылось бы до чего безнадежно мы озабочены собственными заботами. Что ж, придется довольствоваться теми мыслями, какие у нас есть, и не думать о том, о чем хотелось бы думать.

Джаспер Джонс в беседе с Деборой Соломон // Нью-Йорк таймс, 19 июня, 1988.[1]
Всю жизнь я слишком далеко была от всех, Я не махала, я тонула.
Стиви Смит[2]

Я вот все думаю. Я чересчур много думаю, мне еще Кларенс говорил, если я с ним стану спорить, когда он нес разную муть, с ним бывало, с пьяных глаз особенно. Я сейчас не собираюсь рассусоливать, как он пил да как он нес разную муть, я теперь про Кларенса вообще не думаю, просто к слову пришелся, вот и упомянула, а упоминая о ком-то, о нем, естественно, думаешь, исключительно в этом смысле, и все. А вот о чем я на самом деле думаю, так это о путешествиях, но опять же не в том смысле, чтоб суетиться, быть наготове предпринять какие-то, скажем, шаги — броситься на автобусную остановку и прочее, или даже листать цветные брошюрки, — как будто я действительно могла бы пуститься в путь, только пожелай, хоть желать-то как раз я желаю, но смотря что значит «в путь», смотря что значит «желать». Желать в этом именно смысле — значит иметь желание, но притом его не связывать ни с какими предстоящими действиями, безнадежное желание, вот что это значит, наверно. И, по-моему, самое подходящее слово для такого желания — склонность, вот. В последнее время у меня все больше и больше склонностей, и одна из них — склонность к путешествиям, безнадежная тяга, охота пуститься в путь, странствовать, кочевать неведомо куда. Но вот еще подумала и вижу, что даже слово склонность тут слишком сильное слово, поскольку обозначает хоть слабенький, но порыв, а он у меня в последнее время уж слишком, уж чересчур слабенький. А на самом деле, если честно, нет у меня желания путешествовать, даже безнадежного и невозможного желанья нет, особенно сейчас, когда я вот только что снова стала печатать. Скорей мне нравится иногда воображать места, какие можно бы посетить, если отправиться в путешествие, что я и делала несколько минут назад, пока меня не отвлекла эта мысль про Кларенса, совершенно непрошенная причем. Я сидела за столиком у окна, за которым я завтракаю и на котором в данный момент стоит моя пишущая машинка. Я и сейчас, очевидно, за ним сижу. Сижу я прямо, расставив локти, ну, только чуть-чуть ссутулясь. Я в голубом платье. Я буду печатать всякую всячину и помимо Кларенса, в том числе и то, что еще взбредет мне на ум, мало ли. Вот говорю, и приходит в голову, что в огромной куче всякой всячины, какой голова набита, Кларенс стал только частностью. А прежде чем это сказать — непроизвольно, я объясняла уже, — я о нем вообще не думала. Столик маленький, круглый, ножки книзу сужаются, пластиковая столешница. Я тут завтракаю, потому что окна выходят на восток и можно перед ними сидеть с чашечкой кофе, когда восходит солнце. Солнце встает, сияя, над фабрикой мороженого, и свет сияет и течет сквозь большие окна, и я делаю первый скромный глоточек. И часто вместе с этим первым глоточком слова «ведь я этого достойна» приходят в голову и там сияют. Наверно, такие минуты и есть то самое, что называется «маленькие радости жизни». Солнце всходит, фабрика мороженого грохочет, и мне иногда воображается, что этот грохот именно и есть звук восхода, как в стихах у Киплинга, я их в детстве любила, где заря приходит в бухту, точно гром из-за морей [3]. В этой комнате все окна смотрят на восток, но свет сияет и течет исключительно в одно, в среднее из трех, одно светлое среди двух темных, поскольку эти два в основном заклеены записочками и кусками скотча, в них солнце только еле-еле сочится, и только несколько косых лучей, пробившись в щели, ложатся на пол яркой лохматой рогожкой. Увидал бы Киплинг, как заря приходит вовсе даже в нашу улицу, причем из-за фабрики мороженого, он был бы не в восторге, я уверена. А то бывают дни, когда тучи напрочь застят небо, и я даже разобрать не могу, где оно, это солнце, и такая на меня нападает тоска, непонятно даже, зачем это все влачить, и, когда пасмурные дни зарядят один за другим без просвета, а в последние годы за ними такое все чаще водится, дела до того доходят, что я могу разреветься из-за пустяков. Под «делами» я подразумеваю в основном свои мысли. Открыла холодильник как-то утром и там не оказалось молока, кажется, ну и подумаешь, а я села и разревелась. Проснулась, а снова дождь. Лежала, слушала, как он шумит, тешилась мыслью, что вот скоро встану, свернусь калачиком со своим кофейком в своем большом кресле у окна, воображала, как буду смотреть на дождь, и так приятно, что сама сидишь в тепле, сухая. И после этого встать в полумраке, прошлепать на кухню и обнаружить, что молоко прокисло и теперь придется либо пить кофе без молока, либо тащиться в лавку под дождем — ну и, естественно, я села и разревелась. В добавление к столу у меня есть кресло и скамеечка для ног, прямо перед креслом, и это, наряду с диваном, книжной полкой, угловой подставкой под телефон и двумя прямыми стульями — они составляют комплект со столом, — вся моя мебель для гостиной, не считая радио — желтого маленького «Сони» на подоконнике, рядом с креслом. Когда сажусь в кресло, ноги я ставлю на скамеечку, мне рекомендовано, из-за отечности, но я не потому их туда ставлю, я их туда ставлю потому, что мне так удобно. Сижу, смотрю через бугристые колени на свои ноги, зрелище в последние годы все печальней, из-за этих ветвящихся речными дельтами синих вен. Мне удалось распознать Замбези и Магдалену, кажется, хотя насчет Магдалены надо еще проверить по более подробному атласу. Кресло обито чем-то черным, бархатистым, скамейка тоже черная, но другого оттенка, мои ноги обиты шелудивой кожей и в последнее время стали дряблые, ткнешь, и ямка остается. Когда я была маленькая, как-то папа при мне сказал, что мама в черной мерехлюндии, и я подумала — зачем так говорить, ведь я же вижу, она на аллее, в синем автомобиле. С тех пор мне нравится это выражение, с ним связаны забавные картинки, хоть вслух я теперь его уже не произношу, с кем я теперь говорю, никто не поймет, о чем речь, но, сидя в своем черном кресле, иной раз и вспомнишь. «Эдна в черной мерехлюндии», — так я иной раз думаю. Под теми, с кем я теперь говорю, я имею в виду, с кем пришлось пообщаться за последнее время, то есть молодых людей за стойкой в кафе, официантку в стекляшке, Поттс, ту девицу из агентства, того мужчину в мастерской пишущих машинок, водителя автобуса, больше никого не припомню. Есть у меня и другие знакомые, они бы, конечно, поняли, что значит черная мерехлюндия, но в последнее время я с ними не разговариваю, не то что я с ними не разговариваю в том смысле, что мы в ссоре, просто в последнее время я ничего не говорю в их присутствии — прошлым летом, вот когда я перестала что бы то ни было говорить в их присутствии. Или еще мне выражение нравится — «впадать в отчаяние», как будто ты скользишь, скользишь и не удерживаешься, соскальзываешь, впадаешь в отчаяние. Отчасти в таком смысле я соскальзываю, впадаю в свое большое черное кресло. Есть и другие выражения, похожие — «на грани срыва», «на краю банкротства», «за гранью приличия», «вне пределов порядочного общества» и так далее и тому подобное. Уже по этим выражениям вы легко можете заключить, что на любом поприще нас подстерегают ухабы и ямы. Я причем совершенно не собираюсь оправдываться. Я на службу не хожу с середины января. Как-то рано утром, в тот самый час, когда вообще-то в будний день я кидалась вниз по лестнице, паникуя, что пропущу автобус, я не кинулась вниз по лестнице. Постояла-постояла на площадке и вернулась. Я не раздумывала, о чем тут раздумывать. «Эдна вдруг так и застыла, с абсолютно пустой головой», такое было чувство. Конечно, я кидалась вниз по лестнице мысленно, то есть я хочу сказать, в панике, что опоздаю, не то чтоб физически скакать через три ступеньки, что в моем возрасте было бы самоубийственно, буквально. И я, когда в последний день была на службе, даже не предполагала, что не вернусь. Толком ничего не уложила, свои замшевые наушники и те оставила болтаться на спинке стула. Сперва звонила каждый день, что, мол, больна, потом в несколько дней раз. Потом и вовсе звонки свои прекратила, дожидалась, когда сами позвонят. Теперь никто не звонит. Я перестала ходить на службу, потому что нет сил как надоело. И просто загадка, как этот аппарат вдруг снова оказался у меня на столе. Я его несколько недель назад сюда поставила. Выволокла из самого дальнего угла чулана, разгребя кучу хлама — книги, шмотки, одеяла, обломки стула — все пришлось вывалить на кровать, чтобы добраться до нее, до пишущей машинки. Как поставила ее на стол, хотела сразу же печатать, даже по клавишам прошлась несколько раз, проверила, нет, не западают, но сразу же я поняла, что лента пересохла. Конечно, этого следовало ожидать, столько лет вещь простояла у меня в чулане, но лично я этого не ожидала, про эти ленты я вообще не думала, а я ожидала на самом деле, что сразу сяду и стану печатать. Даже не помню, сколько лет, наверно, десять, или одиннадцать,

вернуться

1

Джаспер Джонс (р. 1930) — американский художник, скульптор, гравер, представитель поп-арта. (Здесь и далее — прим. перев.)

вернуться

2

Дебора Соломон (р. 1957) — американский журналист; Стиви Смит (1902–1971) — английская писательница и поэт.

вернуться

3

Редьярд Киплинг. Мандалей. Перевод Михаила Гутнера.