Выбрать главу

– А где мы?

– В Мерсине.

Ага, Мерсин в малоазиатской Киликии. Не очень соблазнительно. Сперва надо закусить. Я пошел в салон.

– Что вам угодно? Чаю, кофею? – спрашивает буфетчик Андрей.

– Что меньше расплескивается!… Ох! – вскрикнул я от боли.

Спинки диванов вокруг столиков – откидные, их можно наклонять вперед и назад, смотря по тому, хочешь сесть за стол или ходить по салону. Судно неожиданно покачнулось, я схватился было за спинку, а она наклонилась и прихлопнула мне палец к столу.

Но вот я сижу основательно, только – половина кофе с молоком у меня на столе и в носу. Не беда, зато другая половина наверняка в моем распоряжении. Грызу белые, но твердые, как камень, сухари и смотрю кругом. Эта божья матерь на столбе посреди салона как будто все время кивает мне головой, вся икона как-то шаловливо-непоседлива, словно ей надоело висеть одной и приятно мое присутствие. Видимо, из всех пассажиров я поднялся первый – разве только остальные уже «на крыше».

Наше судно – пароход, принадлежащий русской компании,- очень комфортабельно. Салон, на очень многих, особенно французских, пароходах расположен под палубой, здесь поставлен на пей, но так, что, обойдя вокруг него, можно попасть опять на нос. Крыша салона в хорошую погоду служит столовой, а главным образом – как место прогулки для пассажиров первого класса. Но на лестнице, которая туда ведет, нет обидной надписи о том, что, если сюда подымется кто-либо из пассажиров второго или третьего класса, он должен немедленно доплатить разницу в цене билета первого класса,- надпись, имеющуюся опять-таки на французских, а также австрийских пароходах. Тут же кто бы ни зашел – ладно; только простолюдину-магометанииу ход закрыт – из-за его неопрятности; а русский простолюдин сам сюда не пойдет, по природной деликатности.

– Андрей, сигару!

Так,- теперь наверх.

Походка уже уверенней, рука легко касается поручней. Только в узком пространстве движения неловки; а где просторно – там и они сразу стаповятся свободней. Чудное, ясное утро, шире дышит грудь; но здесь, наверху, еще не очень уютно: судно и все, что на нем, занято туалетом. Матрос Левко, молодой, двадцатилетний парень, с пухлой, но миловидной славянской физиономией, был вездесущим – первый внизу, на шлюпке, и первый наверху, на реях, носится по крыше салона и моет ее. Льет из лейки целые потоки воды, намотал веревок на шест, получилось вроде швабры,- и давай хлестать да тереть так, что доски трещат. Где прошел – сыро, где не был – полно сажи. Кроме Левко – тут никого. Только на крыше над машинным отделением, в середине парохода, куда можно перейти по длинному мостику, ходит младший помощник капитана, застегнутый в серый китель. Иду по мостику. Мерсин… И этот уютный уголок есть на карте. Небольшое кольцо зеленых гор, отрогов Тавра. Тихие, немые, стоят они, словно на них от сотворения мира не ступала нога человека. А внизу – четыре белых домика, рядом с ними – шесть деревянных строений на сваях, так что в них нужно подыматься по лесенкам, да несколько груд каменного угля и на песчаной косе – ветряк: вот и весь Мерсин. Судя по высоким шестам, вбитым в землю перед строениями,- здесь одни только резиденции консулов торгующих стран. Шесты – без флагов; только на одном реет и полощется веселая славянская трехцветка.

Этим самым консулам приходится здесь жить, как настоящим Робинзонам! Кроме нашего парохода, у пристани – одно только судно: маленький турецкий парусник, чуть побольше обыкновенного морского фрегата, удивительно нескладный и в то же время причудливый на вид. Словно сбежал со страниц какого-нибудь Джеймсова рохмана: а те два парня, что лежат кверху задом на палубе, может, пираты, и только прикидываются мирно спящими. Суденышко размалевано веселыми красками, будто в праздник, и на носу его сверкает какая-то, словно мелом набеленная, деревянная девица, со сложенными на груди руками и комично выпученными черными глазами. Качается вверх-вниз, то в море по самую грудь, то опять скорей кверху, словно испугавшись холодной воды. Волны здесь, в затоне, плещут и пенятся, а снаружи, в открытое море,- гладь. На всех остановках вокруг судна кишат белобрюхие, величиной с утку, чайки: они устремляются к волнам, как ласточки на наших реках, качаются на воде, и снова взлетают, и носятся испуганно во все стороны, когда на них набросится сокол или орел; но здесь – ни одного сокола, а чаек – всего каких-нибудь четыре, беззаботных и ленивых.

Взгляд возвращается к судну. Как тут оживленно! Прямо подо мной, за перилами борта, снаружи, на выступе, ведущем к левой боковой сходне, теперь протянутой, сидит, скрестив ноги, турок. На голове у него зеленая чалма, указывающая на его прямую принадлежность к роду пророка; тело обнажено до пояса; он снял рубаху и внимательнейшим образом осматривает каждую складку.

Видимо, с самого утра вышел на того самого зверя, которого во времена Гомера ловили аркадские рыбаки: «пойманное оставили там, а непойманное несем с собой». Всякий раз, что-то поймав, он ловко щелкает пальцами и вверяет добычу серебристым волнам. А за ним, у самых перил, что за группа? Еврей, магометанин и христианин бок о бок творят утреннюю молитву. Араб молится, стоя на коврике – без ковра какая же молитва? – и обратившись лицом к Мекке. Рядом, простодушно повернувшись туда же, русский паломник к святым местам; сжатые руки опущены; вдруг он раз тридцать подряд «осеняет» себя крестом, раздвигает полы длинной черной рясы, падает на колени и кладет земной поклон. Араб положит один раз, русский – пять; глаза его из-под длинных нависших волос глядят мечтательно вдаль, губы дрожат так, что покрытый густой бородой подбородок трясется. Позади них, слегка отвернувшись, стоит старый белобородый еврей. На лбу у него маленький деревянный футлярчик – особая молитвенная принадлежность; богато расшитый серебром черный наряд покрывает ему также голову и затылок; руки тоже закутаны… Вид чрезвычайно живописный. Молясь, еврей все время качается справа налево либо взад и вперед. Что это за раскачивание и преклонение на все стороны света и перед всеми богами?

Возле молящихся сохранилась еще часть ночной обстановки: пассажиры третьего класса предпочитают палубу, если только сердобольный матрос не уступит кому из них своей висячей койки внизу. Несколько турок валяются на коврах. Турецкий офицер – потрепанный черный китель сплошь в золотых позументах, не менее густо позолоченные ножны сабли все в грязи – моется, прямо в феске, возле пароходного насоса. Пальцы торчат у него из сапог, и он обмывает то, что вытарчивает. Среди лежащих растянулись два огромных человека, принадлежащих к сирийской секте шиитов. Живописный наряд их, пестрый, как небесная радуга, довольно эффектен: чалма красиво вышита, кафтан из толстого шелка, роскошные пояса, а заткнутые за них оружие и трубки усыпаны драгоценными каменьями, на ногах красные сафьяновые полусапожки с большим вырезом наверху, спереди украшенные голубой шелковой кистью. Счастливые путники! Они посетили «красу Азии»[43] и едут теперь в Бейрут, чтобы попасть оттуда в «город райского благоухания»[44]. Они едут туда не для того, чтобы молиться в мечети

Омайядов, где даже через четыреста лет после конца света будут взывать к аллаху, а чтоб накупить там глиняных кружек, сделанных из той красной глины, из которой, наряду с другими хрупкими изделиями, был, говорят, изготовлен и праотец наш Адам. На пароход они сели в Сидоне, и серебряные пряжки на их поясах доказывают, что в этом городе, одном из древнейших в мире, до сих пор не угасло серебряных дел мастерство, которым он славился еще во времена Ахилла и Патрокла. Они, видимо, богаты, но даже самые богатые магометане не оскверяют «нечистый» стол или ложе на христианских пароходах своей особой.

вернуться

43

«Краса Азии», «Город прелести», «Корона Ионии» – Измир, или Смирна. (Прим. автора.)

вернуться

44

Город райского благоухания», «Пух райских птиц», «Ожерелье красоты», «Родинка на щеке мира», «Четвертый рай» – Дамаск. Остальные три рая – халдейская Оболла, персидский Шеб-Баоран и самаркандская долина. (Прим. автора.)