Выбрать главу

Тут, разумеется, лингвистическая мотивировка: дело в том, что имя Лидувина превратилось в Лудивину, а потом, по законам так называемой народной этимологии, в Лусдивину.[2] Но разве нет внутренней связи – народом, разумеется, неосознанной – между Лидувиной и Лусдивиной?

Имя Лидувина восходит к святой Лидвине из Схидама, голландской монашенке, житие которой пересказал один из новейших авторов, Гюисманс, поскольку оно давало ему возможность посмаковать мистические – вернее, аскетические – ужасы, любезные сердцу этого новообращенного католика от литературы. Маленькая святая, всю жизнь терзаемая мучительными недугами, она молила Господа передать ей телесные страдания других людей – и притом такие, которые даже верующие не в силах переносить, не доходя до отчаяния, а то и до богохульства. И когда она, бедняжка, была при смерти, то молилась, чтобы плоть ее истаяла, превратясь в масло для лампады во храме Божием. Молилась о том, чтобы истаять в любви.

В одной из журнальных моих публикаций я назвал маленькую голландскую святую душою-светлячком. Душою-светлячком, не душою-звездой.

На духовном небе не звезда она, а светлячок. Ибо свет от светлячка божественнее, чем свет от солнца и от любой звезды. Ведь светлячок – живое существо, и мы верим, что свет его, мерцающий в траве, благоприятствует любви, приносит удачу соитию влюбленных, у него есть жизненно важный ответ на вопрос «для чего?», а вот свет солнца… И если скажут нам, что это финализм либо телеология, мы ответим, что телеология – это теология, а Бог – ответ не на вопрос «почему?», а на вопрос «для чего?».

Рассказывается в Библии, что когда пророк Илия, блуждавший по пустыне, укрылся в пещере на горе Хорив, явился ему Иегова, но не в сильном ветре, раздирающем горы и сокрушающем скалы, и не в землетрясении, которое затем последовало, и не в огне, но «в веянье тихого ветра».[3] И таким образом Бог являет нам себя не столько в слепящем свете солнца, сколько в огоньке светляка. И сердце тоже светится – подсказывает мне читатель, этот незнакомец, – и его свечение подступает к глазам, и глаза глядят для того, чтобы видеть, – не для того, чтобы завидовать, не для того, чтобы праздно глазеть или кого-то сглазить. И есть люди, взгляд которых освещает все, чего коснется, придает всему приглядность. А пламень мысли, в свой черед, о мой незнакомый читатель, передается рукам, и пальцам, и кончикам пальцев. Это-то и называют действием, чтобы не путать с созерцанием.

Поскольку я не перечитывал «Одной любовной истории», то не помню, есть ли в монашенке из повестушки что-то от маленькой голландской святой, от ее души-светлячка, от молитвы о том, чтобы истаять в любви, дабы лампадка во храме теплилась светом любви божественной. Да пребудет моя Лидувина такою, какой сотворил я ее двадцать два года назад.

И пора кончать пролог, не то, если поддамся соблазну, мне грозит самое опасное, а именно: пущусь комментировать факты – событиями их не назовешь – политической и общественной жизни нынешней Испании, Испании 1933 года. Назад, назад! То будет другая новелла или роман, и с прологом, похожим на мое сочинение «Как делается роман», а эта вещь – самая мучительная и выношенная из всех, что выхлестнулись из глубины моей души, я написал ее во дни изгнания в Париже, в 1925 году.

Итак, читатель, с Богом!

Мадрид март, 1933

Святой Мануэль Добрый, мученик[4]

И если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков.

Первое послание к коринфянам святого апостола Павла, 15:19

Первая

Теперь, когда епископ Ренадский – а деревня, где я живу, моя любимая Вальверде-де-Лусерна, входит в его епархию – хлопочет, как слышно, о канонизации нашего дона Мануэля, или, вернее, Святого Мануэля Доброго, здешнего приходского священника, ныне покойного, я вознамерилась записать на этих листках, в виде исповеди и одному Богу известно, с какой целью – мне она неведома, – все, что я знаю и помню об этом человеке патриархального склада, который заполнил сокровеннейшую жизнь моей души, который был мне духовным отцом, отцом духа, что живет во мне, духа, что живет в теле Анхелы Карвальино.

Моего настоящего отца, того, кто был мне отцом по плоти и недолго, я почти не помню, потому что умер он, когда я была совсем еще крошкой. Знаю, что к нам, в Вальверде-де-Лусерну, он приехал из других краев и обосновался здесь, женившись на моей матушке. Он привез с собой несколько книг: «Дон Кихота», пьесы классического театра, кое-какие романы, книги по истории, растрепанный том «Бертольдо»;[5] и из книг этих, почти единственных во всей деревне, почерпнула я мечтанья, которыми упивалась в детстве. Моя добрая матушка почти не рассказывала мне о делах отца. Дела и речи дона Мануэля, которого она, как и все деревенские, боготворила, в которого была влюблена – разумеется, целомудреннейшим образом, – изгладили у нее из памяти дела и речи мужа. Коего препоручала Господу, и преусердно, в ежедневных своих молитвах.

вернуться

2

От исп. luz divina – божественный свет.

вернуться

3

Третья книга Царств, 19: 12

вернуться

4

Мануэль – имя значимое: с нами Бог (евр.). В «Книге пророка Исайи» (гл. 7) Мессия назван именем Еммунуил (Эммануэль). Прилагательное «добрый» указывает на связь повести Унамуно с «Дон Кихотом». У Сервантеса умирающий идальго говорит: «Я был Дон Кихотом Ламанчским, а ныне я – Алонсо Кихано Добрый». Помимо этого «добрый» – постоянный эпитет Мачадо (дон Антонио Добрый). Скажу об именах и еще двух героев унамуновской повести. Анхела – Ангелица. Ее брат Ласаро – Лазарь. В фамилии Анхелы и Ласаро – Карбальино – явственно звучит carbon (уголь). Выражение «вера угольщика» часто встречается в очерках Унамуно как обозначение детски наивной, не подверженной сомнениям и потому единственно истинной веры.

вернуться

5

«Бертольдо» – книга Кроче. В Испании ее перевод распространялся как лубочное издание.