Выбрать главу

Лоточник пояснил, что это законсервированные тестикулы: кобеля, кота, петуха и какого-то еще животного, с почками и мочеточниками. — Девятнадцатый век. Научные пособия. Сорок долларов штука. Одни контейнеры стоят больше. Этим экспонатам по сто пятьдесят лет. Четыре на четыре шестнадцать. Отдам всю серию за сто двадцать.

Эти тестикулы были очаровательны. Наконец-то нечто, не пришедшее ко мне из семантической памяти, о которой толкует Гратароло. И в то же время не относящееся к индивидуально накопленному опыту. Кто это индивидуально накапливает опыт встречи с кобелиным хреном, в смысле — без остального кобеля, в абсолютном виде? Я порылся в кармане, у меня только сорок-то и было, чеками у лоточников не платят.

— Мне собачьи, пожалуйста.

— Напрасно не берете всю серию. Оказия.

Всего не укупишь. Я вернулся домой с кобелиным хреном, Паола переменилась в лице: — Чудная вещица. Настоящее произведение искусства. Где мы ее поставим? В гостиной, и, когда будем подавать к столу тефтели или оливы в тесте, гостей будет рвать на ковер? Или ты предлагаешь в спальне? Извини, конечно, но придется тебе отправить это к себе в антикварню, там с каким-нибудь фолиантом по естественным наукам эти яйца найдут себе общий язык.

— А я думал тебя обрадовать.

— И обрадовал, потому что ты единственный мужчина на свете, которого жена посылает купить розы, а он приходит с собачьими яйцами.

— Ну ведь я же неповторим. Меня когда-нибудь запишут в Гиннесс. И вообще, ты же знаешь, я болел.

— Не выкручивайся. Ты и до болезни был с большим приветом. Не случайно ты заказываешь своей сестре утконоса. Однажды ты чуть не приволок китайский бильярд шестидесятых годов, который стоил как картина Матисса, а грохотил, как все дьяволы ада.

Ту толкучку, оказывается, Паола знала, более того, ее знавал и я в прежней жизни, я купил там однажды первое издание «Гога» Папини, оригинальный переплет, неразрезанные листы, за десятку. Через неделю, в воскресенье, Паола пошла со мной в качестве супервайзера, потому что, сказала она, если я вернусь на этот раз с яйцами динозавра, придется ломать двери, чтобы пронести их в гостиную.

Марок не надо, телефонных карточек не надо, а ветхие журналы меня волновали. — Это время нашего детства, — сказала Паола. Я на это: — Ну так бог с ним. — Но мимоходом мне в поле зрения попали комиксы про Микки-Мауса. И рука сама потянулась. Дело шло о позднейшей перепечатке, что-то вроде семидесятых годов, это ясно по обратной сторонке переплета да и по цене. Я открыл на середине: — Даже не пытаются воспроизвести оригинал, те печатались в два цвета, одна прокатка кирпичного и одна коричневого, а тут с чего-то вдруг белый с синим.

— А как ты можешь знать?

— Не знаю как могу, а только знаю.

— Но ведь обложка точно как оригинальная, и глянь сюда — дата 1937. Да и цена, одна лира пятьдесят, может быть только довоенной.

«Клад коровы Кларабеллы» — тянулась по обложке разноцветная надпись.

— Это как они дерево перепутали, — сказал я.

— Какое дерево перепутали?

Я мгновенно пролистал альбом и с поразительной уверенностью раскрыл прямо на нужных кадрах. Почему-то не тянуло читать написанное в пузырях, как будто надписи были на непонятном языке или будто буквы налезали одна на другую. Я и не читая декламировал тексты наизусть.

— Ну смотри, Микки-Маус и конь Хорас Хорсколлар идут со старой картой искать клад, который закопал не то дедушка, не то дядюшка коровы Кларабеллы. Он всю жизнь боролся против гадостного Эли Сквинча и коварного Одноногого Пита.[161] Они приходят по карте куда надо, находят большое дерево, ведут от него линию к саженцу, ищут место по треугольнику. Роют, роют — ничего. Так и роют, покуда Микки-Маус не догадывается в чем дело. Карта-то 1863 года. То есть семидесятилетней давности. Ну как же мог семьдесят лет назад уже быть этот саженец! Следовательно, тот давешний саженец — это нынешнее большое дерево, а тогдашнее большое дерево — это сегодня уже трухлявый пень. Ну вот они по дряхлому пню и по большому дереву проводит новые линии, делают новые расчеты и, конечно, выкапывают клад.

— Ого, как же ты все это вспомнил?

— Это входит в набор стандартных знаний, полагаю?

— Ни в какой это не входит в набор. Это не семантическая память. Это автобиографическая память. Это твои сильные детские впечатления. И все раскрутилось от микки-маусной обложки.

— Не знаю, в микки-маусной ли дело. По-моему, сработало имя Кларабелла.

— Rosebud.[162]

Разумеется, мы купили этот альбом. Я провел весь вечер, разглядывая, однако новых высот не достиг. Так я и думал, все окончилось на корове, никакого тебе таинственного пламени.

— Нет спасения мне, Паола. Я не влезу в этот сезам.

— Но ты же вспомнил как-то про те два дерева.

— А Пруст умел вспоминать про три.[163] Писанина, писанина, книги дома и книги на работе. Вся моя так называемая память — писанина.

— Значит, будем надеяться на писанину, если на мадлен надежды нет. Ну не Пруст ты. Ну, что поделать. Засецкому тоже было далеко до Пруста.[164]

— Кто сей народ и что их сила?

— Да я сама о Засецком бы не вспомнила, если б не Гратароло. Хотя, конечно, я его читала, этот «Polerjannyj i vozvrascennyj mir». При моей профессии как я могла не читать Лурию. Давно, правда, и для какой-то статьи. Сейчас я его перечитала совершенно по-другому, очаровательная книжка, за два часа прочитывается вся насквозь. Итак, Лурия — это такой важный нейропсихолог, русский, он описывает один клинический случай. У него был пациент по имени Засецкий. Во время Второй мировой войны этого Засецкого ранило осколком в голову, и у него была поражена лобно-теменная область левого полушария. Оклемался, но в голове у него была жуткая каша, он даже не умел уяснить положение собственного тела в пространстве. Иногда ему казалось, что части тела меняются местами, что голова у него разрослась, что туловище стало крошечным, что ноги переселились на голову.

— Ну, кажется, это не мой случай. Я не утверждаю, что ноги у меня на голове. Или фаллос на носу.

— Погоди. Ладно бы только ноги на голове. Это он не всегда ощущал. Только временами. А вот хуже обстояло дело с памятью. Память у него была вся лохмотьями, рваная, дырявая, в общем, тебе, знаешь, грех жаловаться. Он тоже не помнил ни где родился, ни как по имени звали его маму, но он еще и разучился читать и писать. Лурия взялся за этот случай. У Засецкого оказалась железная воля. Он с нуля научился заново читать и писать. И стал писать без продыху. За двадцать пять лет он записал не только все, что сумел выволочь из катакомб своей памяти, но еще и все, что с ним происходило изо дня в день. Будто бы его рука автоматически, самостоятельно умела приводить в порядок все, что не удавалось уяснить голове. Он писал выше себя, умнее себя. Так на бумаге он постепенно находил себя самого. У тебя совершенно другой случай, но что меня поразило, это что он себе обустроил новую бумажную память.[165] Ушло на это двадцать пять лет. А у тебя бумажная уже имеется. И зря ты говоришь, что это — писанина, которой набиты офис и квартира. Я как раз уверена, что твой волшебный клад зарыт в деревенском имении. Я очень много думала на эту тему, поверь мне. Ты слишком резко повернул ключ, расставаясь с писаниной своего детства, с бумажками своей юности. Думаю, там зарыто что-то имеющее к тебе самое главное отношение. Сделай мне божескую милость, собирайся и поезжай в Солару. Поезжай один, потому что, во-первых, меня уж точно сейчас с работы не отпустят, а во-вторых, потому что по-хорошему ты должен пройти весь свой путь самостоятельно. Ты должен встретиться с прошлым сам. Побудешь там сколько-нибудь и посмотришь, что в результате получается. Ну, в крайнем случае окажется, что потерял две недели, зато подышал свежим воздухом. Амалии я уже позвонила.

вернуться

161

Одноногого Пита из комиксов Умберто Эко любит поминать в различных контекстах. Герой романа «Маятник Фуко» Казобон размышляет о нем в зале механизмов парижского музея в главе 112.

вернуться

162

Rosebud — бутон розы (англ.). Отсылка к фильму Орсона Уэллса (1915–1985) «Гражданин Кейн» (1941). Газетный магнат, миллионер Чарльз Фостер Кейн перед смертью произносит странное слово: Rosebud. Фильм выстроен как серия попыток разгадать эту загадку.

вернуться

163

А Пруст умел вспоминать про три. — Реминисценция из Пруста, думается, пришла к Эко через Ортегу-и-Гасета (1883–1955): «У Пруста есть поразительные страницы, на них говорится о трех деревьях, что растут на склоне, за ними, помнится, было что-то очень важное, да забылось что, выветрилось из памяти. Автор напрасно силится вспомнить и воссоединить уцелевший обрывок пейзажа с тем, что уже не существует: только трем деревьям удалось пережить крушение памяти. Таким образом, романические темы для Пруста всего лишь предлог, и как через spiracula, отверстия в улье, через них вырывается наружу растревоженный рой воспоминаний. Не случайно он дал своему произведению общий заголовок „A la recherche du temps perdu“» («Время, расстояние и форма в искусстве Пруста», пер. с исп. В. Резник).

У Пруста: «Мы начали спускаться по дороге в Юдемениль; неожиданно на меня нахлынуло глубокое счастье, — таким счастливым я не часто бывал после отъезда из Комбре, — оно напоминало то, что я переживал, например, глядя на мартенвильские колокольни. Но теперь счастье было неполное. Я заметил невдалеке от ухабистой дороги, по которой мы ехали, три дерева, когда-то, должно быть, стоявшие в начале тенистой аллеи, — складывавшийся из них рисунок я уже где-то видел; я не мог вспомнить, из какого края были точно выхвачены деревья, но чувствовал, что край этот мне знаком; таким образом, мое сознание застряло между давно прошедшим годом и вот этой минутой, окрестности Бальбека дрогнули, и я задал себе вопрос: уж не греза ли вся наша сегодняшняя прогулка, не переносился ли я в Бальбек только воображением, не является ли маркиза де Вильпаризи героиней романа и не возвращают ли нас к действительности только вот эти три старых дерева, как возвращаешься к действительности, оторвавшись от книги, описывающей совсем иные места так ярко, что в конце концов нам кажется, будто мы действительно там поселились?

Я смотрел на них, я видел их ясно, но мой разум сознавал, что за ними скрывается нечто ему не подвластное, что они вроде находящихся от нас слишком далеко предметов: как ни стараемся мы до них дотянуться, а все же в лучшем случае нам удается на мгновенье коснуться их оболочки. Мы делаем передышку только для того, чтобы размахнуться и еще дальше вытянуть руку. Но для того, чтобы мой разум мог собраться с силами, взять разбег, мне надо было остаться один на один с самим собой. Мне хотелось свернуть с дороги, как на прогулках по направлению к Германту, когда я обособлялся от родных. Мне даже казалось, что я должен свернуть. Я знал это особое наслаждение, которое, правда, требует работы мысли, но по сравнению с которым приятность безделья, склоняющая вас лишить себя наслаждения, представляется нестоящей» (М. Пруст, «Под сенью девушек в цвету», пер. с франц. Н. Любимова).

вернуться

164

Засеикому тоже было далеко до Пруста. — Эко явно цитирует по Оливеру Саксу. См. у Сакса: «Такая теория родилась во время Второй мировой войны в России совместными усилиями А. Р. Лурии (и его отца, Р. А. Лурии), Леонтьева, Анохина, Бернштейна и других. Свою новую науку они назвали нейропсихологией. Развитие этой чрезвычайно плодотворной области было делом всей жизни А. Р. Лурии; принимая во внимание ее революционную природу, можно только сожалеть, что она проникала на Запад слишком медленно. Лурия изложил свой подход двумя разными способами — научно-систематически, в основополагающей работе „Высшие корковые функции человека“, и литературно-биографически, „патографически“, в книге „Потерянный и возвращенный мир“. Эти две книги — практически образец совершенства в своей области, и все же автор не коснулся в них целого направления неврологии: в первой описываются функции, связанные с деятельностью только левого полушария мозга; у героя второй, Засецкого, также наблюдаются обширные поражения мозговой ткани левого полушария, а правое остается незатронутым. В некотором смысле всю историю неврологии и нейропсихологии можно рассматривать как историю исследования лишь одной половины мозга». Также см. у того же Оливера Сакса: «Лурия писал о Засецком, что тот полностью разучился играть в игры, но сохранил способность живого — эмоционального — воображения. Засецкий и П. жили, конечно, в мирах-антиподах, однако самое печальное различие между ними в том, что, по словам Лурии, Засецкий „боролся за возвращение утраченных способностей с неукротимым упорством обреченного“, тогда как П. ни за что не боролся: он не понимал, что именно утратил, и вообще не осознавал утраты.

Засецкий для Эко — символ борьбы, безоглядной готовности сразиться с болезнью и победить ее.

вернуться

165

…он себе обустроил новую бумажную память. — Неоднократно высказанная идея Эко о трех типах памяти, последняя из которых растительная или бумажная. Впервые прозвучала в устном докладе в Милане 23 ноября 1991 г.: «У нас имеется три типа памяти. Первая — „органическая“, то есть запечатленная в плоти и крови и управляемая мозгом. Вторая — „минеральная“, причем у человечества есть две разновидности „минеральной“ памяти: тысячи лет назад эта память воплощалась в глиняных табличках и обелисках, — на них люди вырезали текст. Впрочем, к тому же типу памяти относится и электронная память современных компьютеров, запечатленная в силиконе. Есть и третий тип памяти, „растительная“, представленная древними папирусами, которые тоже прекрасно известны в этой стране, а впоследствии книгами, напечатанными на бумаге» (пересказано на с. 15–17 издания: Eco U. La memoria vegetale е altri scritti di bibliofllia. Milano: Ed. Rovello, 2006).