— Сожжем-ка всю ихнюю лавочку!
Огонь трещал в смолистых факелах. Крепкие руки готовились уже метнуть эти факелы на дряхлую крышу, как вдруг…
Зарокотали барабаны. Барабанный бой ломился в уши со всех сторон на площади. Люди замерли, принялись озираться. Из темноты по кругу тут и там выступали солдаты. Семеновский полк оцепил площадь. В круге света подъехала и остановилась какая-то коляска. Человек, сидящий внутри, высунулся наружу из окошка. Даже издалека было видно, какое растерянное у него лицо. Он не находил слов, глядя на представшую его глазам картину разорения.
— Что встали, мужички? Бей гадючью породу! Подпалим мерзавцам бороды! Жги их!
И брошенный кем-то камень свистнул по воздуху в сторону подъехавшей коляски. А смутьяны-поджигатели уже разводили под окнами госпиталя гигантский костер, таща и сбрасывая в кучу обломки мебели, грязное больничное тряпье, матрасы-сенники. Наверху били склянки, выкидывали из окон аптеку, инструменты, бинты…
Те из больных, кто мог ходить, вытаскивали лежачих.
— Прекратите немедленно, — сказал человек в коляске.
Бунтовщики только рассмеялись.
И тут случилось необъяснимое: долгий протяжный звук, похожий на стон какого-то исполинского существа, словно порыв ветра, пронесся над толпой. Каждый ощутил его необычное звучание всей грудной клеткой. Казалось, воздух в небесах запел. Пламя факелов трепыхнулось; громадная черная тень наползла на госпиталь.
— Монах! Монах в черном клобуке, — прошептал какой-то мужик рядом с Алексеем. Раскрыл рот и перекрестился.
Заполошная баба отпустила Колычева и бросилась на колени, нагнув ниже голову и размашисто кидая по плечам кресты справа налево.
Многие в толпе последовали ее примеру.
Алексей глянул в ту сторону, куда смотрели все: вверху, в небе над площадью возвышалась фигура черного монаха. Тень его была так велика, что почти целиком покрывала здание больницы. Будто бы нарочно укрывал он ее своей рясой.
Монах покачал громадной головой: все факелы затрещали и погасли. Дымная гарь повисла в воздухе. Монах поднял руку и погрозил пальцем тем, кто нападал на больницу. Вздох ужаса прокатился по толпе; слободские громилы принялись неистово креститься, распростершись ниц на холодных камнях.
Монах постоял еще мгновение, затем повернулся и ушел, поднимаясь к небу вверх, словно по ступеням. Он делался все меньше, все дальше и выше уходя в предрассветное небо, с каждым шагом теряя четкость очертаний. В конце концов, даже и те, кто его видели, решили, что он — всего лишь облачко на горизонте.
А на самом-то деле ничего и не было. Никакого монаха.
Молча и словно в забытьи, ошеломленные люди принялись расходиться.
Человек в коляске радостно наблюдал за происходящим: удивительную послушность бунтовщиков он записал на свой счет, поскольку странная мистерия разыгралась за его спиной, вне пределов возможной для него видимости.
Сказать же ему о его ошибке никого желающих не нашлось.
На следующий день все газеты Петербурга писали о случившемся 22 июня холерном бунте на Сенной.
С особенным умилением передавался рассказ о том, как сам государь, бесстрашно явившийся в город из Царского Села, самолично остановил беспорядки одним лишь своим внушительным и грозным видом![1]
О явлении черного монаха ни одно просвещенное издание не упомянуло. Даже слухи в народе были о нем весьма скудны. Те, кто видел черноризца, совсем не желали о нем распространяться из опасения, что это, возможно, накликает на них несчастье.
Те, кто видел монаха слишком издалека или слишком поздно, уже обращенным в облако, рассуждали о странной грозовой туче, показавшейся вчера над столицей и принявшей такую необычно причудливую форму.
Алеша Щегол старался никак не возвращаться к тем образам, что посетили его в страшную ночь, не думать о них.
Он радовался только, что остался жив, что ему повезло, как никому другому: заразившись холерой, он не умер, а выздоровел. Многим его коллегам повезло куда меньше: во время страшной эпидемии 1831 года десятки из них скончались.
Хотя несравнимо большую жатву смерть, как водится, собрала среди простого люда: от холеры погибли тогда 14 тысяч петербуржцев.
Вопрос о черном монахе покажется праздным и пустым любому — до той, однако, поры, пока не встанет на его собственном пути. Какие от этого могут быть последствия — никто никогда не расскажет.
1