Потом они долго лежат, все еще сплетясь друг с другом, она смотрит на его лицо, оно осунулось, в чертах появилось что-то новое. Она запускает руки в его вьющиеся волосы.
В ту ночь еще два раза они были морем, бьющимся о берег, волной, поднимающейся и замирающей в солнечном свете. И в водопаде света между землей и морем они видели ребенка с поднятыми руками.
Еще два раза. Потом наступило утро, и с утром пришел дождь. Вода журча бежала по крыше. Вдали гремел гром. Серый утренний свет скользнул в комнату. Они засыпали и просыпались, сон и явь смешались друг с другом, с шумом дождя и с горячими, пронзительными воспоминаниями этой ночи, еще такой близкой. Уже сквозь дрему Давид с удивлением спросил у Софии, почему здесь пахнет землей.
Землей? — пробормотала она. И в самом деле пахло землей. Это был свежий и теплый аромат почвы.
Да, ты прав, прошептала она.
Но откуда же здесь земля, здесь, в городе?
Ничего странного, сонно ответила София. Все это — она прикоснулась к балке у них над головой — давно отсырело и прогнило. Это тоже земля.
Она погладила его по животу. Он лежал, слушая журчание воды, вдыхал аромат дождя, почвы. И их самих.
К тому же на окне горшки с цветами…
Но… начал он.
Не говори ничего, сказала она. Спи.
Ее тело заполнила горячая сытая темнота. Сейчас ей хотелось тишины. Он послушно лег поудобней, уткнувшись лицом ей в шею.
А за окном с земли, с полей поднялась новая дождевая туча и легкими, нежными волнами накрыла город. Дождь стучал по крыше, Давид слушал этот мягкий стук, слушал и сливался с ним. Он вздохнул.
И вместе с дождем пришел сон.
Вокруг нас всегда стоит тишина. Никто и ничто не нарушает ее. Ни голоса, ни слова. Я черпаю из темного колодца моего детства и даю тебе напиться.
Ты — ответ на вопрос, о котором я даже не знал.
Той весной все изменилось. Таинственная встреча, необъяснимая связь, начавшаяся в Ишле почти три года назад между двумя детьми, даже не понимавшими, что именно началось тогда между ними и чем могло кончиться, теперь обрело название. Преобразило их. За короткое время они оба совершенно изменились. После той ночи они почти не показывались в кафе среди друзей, они забыли обо всем — о струнном квартете, об уроках живописи, о театре, о походах в галереи и — последнее относится к Давиду — о школьных занятиях и домашних заданиях. Они упивались друг другом, любили друг друга до изнеможения, до бессилия, но были счастливы. Когда Ханнес однажды мягко, по-братски призвал Давида к умеренности (Давид отстал по некоторым предметам, и Ханнес, понимая, чем это может кончиться, беспокоился за друга), Давид разразился счастливыми слезами. Он был счастлив и плакал потому, что его чувства не поддавались никакой логике. Вытирая слезы, он пытался объяснить Ханнесу, что не надо за него тревожиться — он боготворит Софию, и он обрел поэзию в живой жизни, нашел то, что Поэт в Wiederfmden назвал «meiner Freuden susser, lieber Widerpart!»[19] (года два назад Давида и Ханнеса смущало понятие «любимый враг», они считали его слишком смелым). Теперь же Ханнес — поэт! — неправильно понял Давида.
— Но ведь это всего лишь девушка, — осторожно сказал Ханнес, сам уже познавший не одну девушку.
— Всего лишь?
— Да. В мире их полно. Я с большим уважением отношусь к Софии… но вы же все равно не можете пожениться.
— Я об этом и не говорю. Мы уже… — Голос изменил Давиду, что оказалось кстати, а то бы он произнес что-нибудь очень высокопарное. Вместо этого он просто сказал: — Ханнес, по-моему, ты меня не понял.
— Я только имел в виду… Давид, будь осторожней, не позволяй чувствам руководить вами. Вы еще слишком молоды… мы все слишком молоды… ты просто безумец…
— Ничего подобного я не слышал со времен ротмистра Риндебрадена.
— Жизнь имеет и практические стороны, Давид. Прислушайся к моим словам. Я не хочу омрачать вашего счастья, но вы должны понять, ведь вы считаете себя радикалами… По-моему, ты просто сошел с ума.
— В таком случае это самое приятное из всего, что со мной было.
— Мир отнюдь не таков, каким его нам представляет поэзия. Счастье не может длиться вечно. Поверь мне. Ведь я пытаюсь писать стихи.
— Да, но об этом ты ничего не знаешь. Неужели нельзя понять, что один раз из миллиона мир случайно образумился и поэзия оказалась права? Может, это и есть тот самый единственный раз…