Выбрать главу

– Au feu! Au secours![234]

Из окна моей комнаты я видел лишь крыши и куски неба и редкими ночами – зарева пожаров на азиатской стороне, голые, отчаянные люди, которых я принимал сперва за сумасшедших спортсменов, но которые оказались просто пожарными, бешено мчались по тихим ночным улицам Константинополя. Греки и турки, продававшие какую-то белую дрожащую массу или бублики, – кричали под окнами, и румынки запускали в них пустыми коробками из-под сардинок или в лучшем случае из-под папирос.

Интернациональная толпа населяла европейскую часть города, – это было в период оккупации. Медленно выступали индусы, развевались короткие юбки шотландцев, англичане чопорно шагали по тротуарам – с видом оскорбленной добродетели; красные помпоны французских матросов реяли над толпой.

Однажды по Рега проезжали английские батареи: дом дрожал, как в лихорадке, и я сказал румынке, которую считал главной, так как она была значительно толще других:

– Держите ваш отель, madame, он упадет в обморок.

– Oh, ces sales turques![235] – закричала она. – Но вам письмо, m-r, вы не видели?

Письмо было от Сверчкова. Он приглашал меня часам к девяти вечера в греческий ресторан «Америка». «Будут все наши».

Я пошел.

Кадеты жадно ели кебаб, Крестопоклонский держал в руке бутылку самосского вина; капитан Огнев, успевший загореть за одну неделю, как негр, курил и любовался кольцами дыма. Но самым замечательным был Сверчков – в смокинге и черных лакированных туфлях.

Ресторан дымился; играл оркестр, и Сверчков взмахивал в такт рукой и падал со стула, но удерживался.

– Гречанка предложила ему жить у нее, – сказали мне кадеты. – Он получил хорошую монету и костюмы ее мужа, который сидит в тюрьме. Видите этот смокинг?

– Я хочу, господа, – сказал Сверчков, – сделать вам одно предложение. – И Сверчков закачался на стуле. – Господа, когда я учился в Париже…

– Мы неоднократно имели удовольствие познакомиться с этой весьма поучительной подробностью вашей биографии, Сверчков, – сказал я. – Passons[236].

– Господа, – снова начал Сверчков. – Вы знаете, что в России, во времена гражданской войны, в эту эпоху героизма и подвига…

– Сверчков, мы прочтем об этом подробно в плохих военных романах.

– Тогда я перехожу прямо к делу. Я встретил недавно Надю. – Сверчков вынул платок. – О, далекое время моей юности!

– Это ерунда, Сверчков.

– Да, но Надя прекрасная женщина. Она была сестрой милосердия, и всюду, где смерть сеяла свои жертвы…

– Выпейте сельтерской воды, Сверчков. Смерть не земледелец, она ничего не сеет.

– Всюду, где появлялся бледный призрак смерти, светлый и чистый образ Нади внезапно вставал перед глазами умирающих героев. Сколько раз я, раненный в грудь и преследуемый разъяренными красноармейцами…

– Справедливость требует отметить, что вы никогда не были на фронте, Сверчков, – вставил капитан Огнев.

– Дайте же мне говорить, господа. Я встретил Надю в Константинополе. Господа, вы читали Агнивцева: «у каждой продавшейся русской на ресницах слеза Богоматери». Господа, Надя согласилась провести с нами одну ночь. Это будет стоить десять лир, господа, меньше, чем по две лиры на человека. Моя хозяйка уехала в двухдневную прогулку на острова. Ее квартира к нашим услугам. Alors[237], сегодня ночью я приглашаю вас всех. Я думаю, через полчаса можно, пожалуй, двигаться. Предложение мое, кажется, принято единогласно.

– Нет, – сказал я, – я в этом не участвую. – Добродетель? – язвительно спросил Сверчков. –

Так называемая липовая добродетель.

– Нет, я просто не хочу вспоминать о том времени, когда в России стояли длинные очереди за селедками. Я не люблю смотреть в затылок моему ближнему, в этом есть что-то унтер-офицерское. Короче – я отказываюсь. Пусть выйдет ровно по две лиры на человека.

– Вольному воля, – холодно и независимо сказал Сверчков. – Но ежели, скажем, часика через три соскучитесь, заходите все-таки. Это вам будет стоить одну лиру; кстати, лишняя тема для рассказа.

Я не спал в ту ночь, я работал. Уже под утро, часам к пяти, я вспомнил о Сверчкове и о светлом образе Нади. Шагая по улице, я перебирал в памяти то, чему меня учили благочестивые служители церкви в этой темной юдоли скорби.

– Мария Египетская, – думал я, – и Мария Магдалина, и сотни библейских проституток угодных еврейскому Богу.

Я вошел в квартиру Сверчкова. Споткнувшись о порог, я упал на распростертое тело капитана Огнева.

Они все спали мертвым сном, все совершенно голые. Мебель была перевернута, ковры выпачканы. Свесившееся с дивана лицо Крестопоклонского налилось кровью. Кадеты спали прямо на полу – и в глубоком вольтеровском кресле я разглядел сквозь утренний сумрак белевшую массу Сверчкова. В глубине комнаты на кровати лежала Надя. На секунду, взглянув на ее измятое тело, и кожу с синяками, и на бледные синие полосы губ, я закрыл глаза, и судорога жалости и печали свела мое лицо. Я вспомнил пафос Сверчкова:

– О, далекое время моей юности!

Сверчков тяжело лежал в кресле: на его гигантском черепе, прикрывая лысину, красовался зеленый венок, сделанный из листьев хозяйкиного ободранного фикуса.

– Подумаешь, римлянин! – закричал я – Вставайте, Сверчков, разбудите ваших знакомых!

Первой проснулась Надя. Она поднялась, села на кровати и закрыла лицо руками.

– Сволочи, – злобно сказала она. – Женщины вам не жаль!

Был момент оцепенения. Юношеские округлые тела кадетов дрожали от утреннего холода. Мутными и отягченными глазами посмотрел на меня капитан.

И вдруг Крестопоклонский, не вставая с дивана и опершись на голую волосатую руку, запел первое что ему пришло в голову:

То не ветер ветку клонит…

И тогда Сверчков, этот старый негодяй и бездельник, заплакал. Его живот вздрагивал и трясся от рыданий.

– Ободрал фикус и плачет, – презрительно сказал один из кадет.

– Небось теперь листья синдетиконом не приклеишь.

Через несколько дней смокинг Сверчкова показался на моей улице. Он рассказал мне печальный финал их «развлечения»: после этой ночи обнаружилась пропажа хозяйкиных браслетов и колец.

– Она грозит донести в английскую полицию, – сказал Сверчков. – Друг мой, в моем возрасте я не вынесу побоев бобби. Только вы можете меня спасти. Вы ведь собираетесь стать литератором. Напишите ей такое письмо, чтобы она растрогалась и простила меня. Если вы не можете сделать это, то на кой черт вообще вы занимаетесь литературой?

– Во всяком случае, совсем не для того, чтобы писать чувствительные письма гречанкам.

– Слушайте, напишите ей письмо. Ну, в стиле Поля Бурже, например.

– Письмо гречанке – и еще в таком стиле? Нет, Сверчков, вы сошли с ума.

– Но надо же что-то делать.

– Надо! – закричал я. – Но, черт возьми, это вам надо что-то делать, а не мне. Мне ваша гречанка в высокой степени безразлична. И затем, – на каком языке я буду писать? Греческого я не знаю, французского она не понимает, наверное.

– У нее слабое сердце, вы знаете, – сказал Сверчков. – Ей-Богу, она меня простит. Но письмо все-таки необходимо. Напишите по-русски. Я отдам перевести, у меня есть знакомый грек из Одессы.

В это время пришли Огнев и Крестопоклонский.

– Письмо? – спросил Крестопоклонский. – Я напишу письмо.

И он написал:

«Уважаемая мадам! Я, ваш квартирант и брат во Христе и единой греко-славянской церкви, припадаю к вашим стопам и молю вас простить мне роковой момент заблуждения. Я проклинаю людей, толкнувших меня на стезю соблазна. Я омою слезами раскаяния. Ваш Сверчков, художник».

вернуться

234

Пожар! На помощь! (фр.)

вернуться

235

– О, эти грязные турки! (фр.)

вернуться

236

Оставим это (фр.).

вернуться

237

Итак (фр.).