– Я надеюсь, – сказал доктор, – что все кончится благополучно. Но рана на голове довольно серьезна. Главное, это чтобы он не двигался.
– Володя! – сказал Николай.
И вдруг глаза Володи открылись. Светлый, непонимающий их взгляд остановился сначала на Вирджинии, потом на Николае, потом перешел на доктора. Затем глаза закрылись и снова открылись, и очень тихо, так что трудно было расслышать, Володя произнес:
– Я понимаю. Это Вирджиния и ты. Но кто же третий?
– Тебе лучше? – сказал Николай. – Третий – это доктор. Как ты себя чувствуешь?
– Я очень устал.
– Постарайся заснуть.
– Хорошо. До свиданья.
– До свиданья, – улыбнувшись в первый раз за все время, ответил Николай. И они вышли из комнаты Володи.
Свой первый визит после выздоровления Володя, еще не очень твердо державшийся на ногах, сделал Александру Александровичу. Это объяснялось тем, что в течение дня Володя ходил по комнатам и решение выйти на улицу принял лишь в половине двенадцатого вечера. Этому предшествовал разговор с Николаем.
– Я не виноват, что ты идиот, – кричал Николай. – Ну, куда тебя черт несет, на ночь глядя? Ну, признай же сам, что это чистейший идиотизм. Ты лежал три недели, как последняя собака, потом поднялся, и изволите видеть, monsieur намерен совершить ночную прогулку.
– Не кричи, Коля.
– Я не кричу, – мгновенно успокоившись, как всегда, сказал Николай. – Я только хочу тебе сказать, что ты поступаешь неправильно.
И когда Володя надел пальто, то рядом с ним оказался Николай – тоже в пальто и шляпе.
– Ты, Коля, куда?
– Я тебя одного не пущу. Спорить тебе не советую, бесполезно.
Они вышли вдвоем; от свежего холодного воздуха Володя вдруг почувствовал слабость в ногах и покачнулся. Крепкая рука Николая придержала его за локоть.
– Эх ты, Геркулес!
Володя медленно шагал рядом с Николаем. Потом сказал:
– Знаешь, Коля, ходить мне действительно трудно. Я поеду в гости.
– Не поздно ли, Владимир Николаевич? Первый час ночи.
– Нет, я к Александру Александровичу.
Николай остановил такси и поехал вместе с Володей в Латинский квартал. Автомобиль остановился у дома, где жил Александр Александрович. Николай проводил Володю до дверей.
– Кланяйся, пожалуйста, Александру Александровичу. И возвращайся домой благополучно. Автомобиль будет тебя ждать.
– Спасибо, Коля, спокойной ночи.
Николай посмотрел наверх – окна у Александра Александровича были освещены. – Он подождал пять минут, потом сел в автомобиль и сказал шоферу:
– Отвезите меня на rue Boissiere. Потом вы вернетесь сюда и будете ждать моего брата.
Комната была большая и белая, вдоль потолка шли матовые стеклянные цилиндры; не было ни ламп, ни мебели – только у одной из стен стоял длинный и высокий стол, на котором Александр Александрович обычно рисовал. Висело несколько окантованных рисунков: голые женщины и мужчины, очерченные нежными, воздушными линиями и точно летящие в воздухе, набросок лошади, похожей на стремительное чудовище, и два цветка гигантских размеров и причудливой формы. Во второй комнате стоял большой и тяжелый стол, широкий диван и два кресла под полкой с книгами. Там царствовала Андрэ, всегда в резиновых туфельках, бесшумная, быстрая и насмешливая.
К Александру Александровичу никто не приходил. Давно уже он отошел от своих прежних товарищей, давно уже тот мир, в котором он жил, рос и учился, ушел от него навсегда, сменившись десятками новых представлений, сквозь которые проходило его воображение; все окружающее было непрекращающейся пляской линий, цветов, очертаний; иногда проявлялись случайные, всеобъясняющие идеи, объединявшие на секунду весь мир в одну хрупкую гармоническую систему; потом все рассыпалось с легким, стеклянным треском, и опять начиналась погоня за чем-то, неуловимо скрывавшимся повсюду – в позе бродяги у церкви Notre Dame, в изгибе лошадиной спины на дождливой парижской улице, в неожиданном, каменном взмахе старинной башни где-нибудь в Пикардии, летом, во время каникул Александра Александровича.
Андрэ разделяла – одна только Андрэ – с Александром Александровичем его неправдоподобное существование, похожее на фантастический роман. Он излагал ей свои идеи, идущие так далеко от обычных предметов разговора, говорил, беспорядочно и сбиваясь, о музыке линий, о Библии, о русских поэтах, которых она не знала, – путая русские и французские слова, останавливаясь, задумываясь и чертя в воздухе углы и полукрути своими длинными пальцами. – Ты понимаешь, Андрэ? – Приблизительно. – И Александр Александрович садился чертить свой очередной проект со сложно пересекающимися черными и красными линиями, и, когда Андрэ долго смотрела на их сплетения, у нее начинало рябить в глазах, – она уходила в соседнюю комнату, где ее ждала уже начатая книга. Утром Александр Александрович шел в свое бюро и сидел до четырех или пяти часов вечера за вычислениями и проектами построек, потом возвращался домой. Обедали они в ресторане; Александр Александрович чаще всего ложился спать в семь часов вечера, вставал ночью, часа в три, и долго ходил по комнате, заложив руки за спину и повторяя вслух отрывочные и бессвязные слова; или садился на высокий табурет к столу – и под его карандашом появлялись вызываемые им к бесшумной и фантастической жизни чудовища, люди, фавны и звери, населявшие его неутомимое зрительное воображение. Все, чем жили люди, с которыми ему приходилось сталкиваться, все, о чем говорили его прежние товарищи из Ecole des Beaux Arts[103], все, из чего состояло их существование, все, о чем Александр Александрович изредка читал в газетах, – все это было бесконечно чуждо ему. Он жил в ином воздухе – особенного, хрупкого искусства, где сплетались в неправдоподобных соединениях законы физики или химии с отдельными строчками стихов или полузабытыми музыкальными мелодиями, отдельные, почти магические слова со струящимися, неверными линиями исчезающих, как во сне, изображений, где проплывали – высоко над головой – душные и знойные потоки внезапно раскаленного и омраченного воздуха – эти минуты особенно хорошо знала Андрэ. Потом опять проходил точно медленный снежный ураган по комнате, и вновь особенно чисто, хрустально и звонко клубилась прозрачная мелодия под потолком.
Так жил в Париже, на улице Четырех Ветров, Александр Александрович Рябинин, бывший поручик артиллерии, далекий от всего мира – путешественник, как сказал бы о нем Николай. Володя приходил к нему – чаще всего глубокой ночью; появлялся на пороге незапертой двери, с потухшей от рассеянности папиросой во рту. – Здравствуйте, Александр Александрович. – Здравствуйте, Володя. – Андрэ спит, я ее не побеспокою. – Нет, нет, садитесь, пожалуйста, – Александр Александрович делал жест рукой, забывая, что сидеть было не на чем. И начинался разговор, состоящий из полуслов, намеков, цитат.
– Я вспомнил, Александр Александрович, не знаю почему, случайно… Помните этот вечный монотонный мотив: «положи меня, как печать, на сердце твоем…»
– Да, да, я вижу: зной и песок, и каменный храм, и легкое тело Суламифи под деревьями, горячая ночь, южный воздух и последняя, самая последняя надежда: «положи меня, как печать, на сердце твоем», потому что уже известно, что все остальное суета: власть, мудрость, богатство и – «я, Екклезиаст, был царем над Израилем во Иерусалиме». Итак, может быть, еще возможно…
– Но ведь он понимал, Александр Александрович.
– Он хотел остановиться, Володя.
– Теперь второе: помните ли вы, когда и как это началось – движение, в котором мы находимся? Я вот не помню: мне кажется всегда – точно сон и медленно летишь во сне: одно идет за другим – а вокруг растет трава или бурьян. Я задумался, кажется, впервые в поле – и вот с тех пор все точно снюсь себе – и ничего не знаю. А вы помните, когда это началось?
– Помню, Володя, у меня это началось поздно.
– Да, и как же?