Он стоял, опустив голову на грудь, и неотрывно смотрел в лицо Василия. Не видать ему больше верной Афимьюшки и малых детушек — в последний раз ныне утром поговорил он о них, потешил душу. Не видать ему больше стрелецкой слободы, не видать белокаменного златомакового Кремля, о котором он говорил с такой гордостью.
Лежал стрелецкий голова, плотно смежив очи. Лики ангелов и святых в богатых окладах, позолоченных при царе Борисе Годунове, глядели на Василия Брехова истово-строго, будто еще что-то требуя от него. А он лежал, важно и навечно сложив на груди большие, сильные руки стрельца. На нем смерть не остановится: сколько еще прощальных поклонов доведется Даниле отдать тем, кого сразит она, ненасытная, беспощадная врагиня рода человеческого? А может статься, как раз его черед близок, как раз ему скоро суждено будет лежать вот так же лицом к святым и праотцам, которые смотрят вниз с годуновского иконостаса. Данила невольно вздрогнул и тут встретился глазами с горячим и тревожным взглядом Ольги. Он понял, что она думает о том же, — сердце сердцу весть подает. Ольга, потупившись, вышла, и Данила пошел за ней. Она остановилась у могилы семейства Годуновых и, прислонившись головой к одной из чугунных именных досок, тихонько заплакала. Данила шагнул к ней, обнял и бережно прижал к себе.
Ольга молчала на его груди, даже дыханья не было слышно. Только голубино белела ее щека, да шелковым стежком чернела бровь.
— Судьба разлучает, судьба ж и прилучает, Ольгунюшка…
— А грех-от, грех-от смертной куды девать, Данилушко? — прошелестел шепот Ольги. — Аль того не боишься?
Он усмехнулся в темноте.
— Допреж боялся, а ноне страх пропал… Кто ж грешнее: мы ль, грудью нашей обитель заслоняющие, али божьи наши иноки, что в теплых кельях сидят?.. Покуда их мало на стенах видно, все за наши души молятся, а мы за их моленья… тела наши отдаем…
Ольга сказала тихонько, отогревшимся голосом:
— Смелой ты стал ноне…
— Станешь смелым, коли жизнь пришла боецкая.
Ольга глубоко вздохнула, словно наконец собралась что-то сказать, но тут как из-под земли вырос кто-то и пошел прямо на нее. Луна осветила белозубую ухмылку Осипа Селевина.
— Уйди, постылой! — вскрикнула Ольга, и белое лицо ее потухло, как падучая звезда. Она исчезла, унеся с собой желанное слово, которое только что собиралась сказать Даниле. А он вдруг задохнулся от ненависти к этому чужаку, называемому братом.
— Пошто без докуки бродишь?
Белые Оськины зубы хищно сверкнули во мгле.
— Аль ты мне начальник сдался, служка длинногривой?
— Уж боле я не служка, а сотник Данила Селевин.
Осип невольно охнул: как этот тихоня обхитрил его!
— А вот не погляжу, что ты сотник, да и…
— Ну-кось… скажи, скажи…
— Стану я обо всякого руки марать… може, я шучу…
— Шути, кувшин, шути, поколе ухо оторвется!
Они стояли друг против друга, кровные братья и непримиримые враги. Мгла скрывала их лица, но мысли им были видимы, как подводные камни в пронзенной солнцем реке.
— Братие, братие! — ласково пропел вкрадчивый голос соборного попа Тимофея, и его плотная фигура выступила из темноты. — Пошто тако непотребно беседовати? Кто тут есть?
— То я, отче, — весело и покорно отозвался Осип. — Шел, вишь, во собор Успенской епитимью сполнять, покаянны поклоны бить, да вот брат мои грозится, — пошто-де на стены не выхожу, в заслоне-де стоять не желаю…
— Иди, чадо, во собор, молися о душе своей, — елейно сказал Тимофей.
— Стрелецкой кафтан напялил и возгордился, сосуд скудельной! [104] — донесся вслед Даниле неприкрыто-злой смех попа Тимофея.
«Ино так и есть: возгордился! — упрямо подумал Данила. — В заслонниках-то наши зипуны стоят, а ряс-то пока не видно!»
В ночной тишине Симон Азарьин с учеником своим Алексеем Тихоновым при свете оплывающей свечи записывали в летописный свод:
«Ныне убиенные суть:
Василий Брехов — голова стрелецкой, Авксентий Драпков, Петр Миклашев, Степан Томилин…»
В ночь на двадцать пятое октября был ветер такой силы, что железо гремело на крышах, а двери многих келий раскрывались сами собой.
Симон Азарьин сидел над своим летописным сводом.
— Вона, отче, тот звездовник, что ты даве искал, — прервал Алексей размышления Симона.
Алексей держал в руках звездовник, огромную, как столешница, книгу в переплете из воловьей кожи, переведенную на русский язык еще Максимом Греком.
— Толико премудрости одолеть! — и Симон нежно погладил широкую страницу, испещренную изображениями небесных светил.