Уже глубокая ночь, мои товарищи спят крепким сном, а я только и хочу мечтать о вас, дорогая, несравненная Марильця. Я вас так люблю и так тоскую о вас, что готов иногда молиться: „Liber nos ab Amore!..“» [111]
Пан Брушевский наконец поставил под любовным посланием свою подпись, украшенную красивыми завитушками тонкого росчерка, запечатал письмо алым сургучом и положил в карман кунтуша. Потом набросил на плечи бархатный плащ, подбитый мехом, и вышел подышать ночным воздухом.
На валу около пушек пан ротмистр обнаружил пятерых часовых, которые спали, как младенцы. Все были пьяны и храпели так сладко, будто нежились в домашних постелях где-нибудь в Слониме или Дрогобыче. Ротмистр Брушевский дал каждому доброго пинка и, ругаясь про себя, пошел дальше. Это «пшеклентее быдло» совсем заелось на королевских хлебах. Право, надо почаще драть этих нерадивых хлопов, чтобы покрепче помнили, что они на войне.
Пан Брушевский снял конфедератку и подставил лоб ночному ветру. В черном тумане осеннего неба он разыскал яркую звезду, которая словно многообещающе подмигивала ему. Только хотел он ответно подмигнуть этому небесному бриллианту, — как неведомая сила сбила его с ног и повлекла вниз. Он хотел было крикнуть — и тут же задохнулся от кляпа во рту… Кто-то шепотом выругался по-русски. Затылок пана Брушевского ощутил удар кулаком — и все пропало в холодной тьме.
Письмо к Марильце было при обыске у пана Брушевского отобрано. После первого испуга он подумал с презрительной усмешкой: «Не беда, эти варвары не поймут ни слова!»
Но через час в башню вошел худой большеглазый человек в пушкарском кафтане, и пан Брушевский узнал, что письмо Марильце прочитано и переведено до последнего слова. Далее вошедший спросил довольно чисто по-польски, где находится подкоп, о котором ротмистр писал в своем письме. Пан Брушевский, трепеща, ответил, что о месте подкопа ровно ничего не знает.
Федор Шилов вернулся с докладом к воеводе.
— Не сказывает лях, где есть подкоп. Какой твой приказ будет, воевода?
— Пытать! — сказал Долгорукой. — Время не терпит. Сам буду вопрошать того поганца.
Но и на пытке пан ротмистр твердил одно: о месте подкопа он ничего не знает.
Воевода Долгорукой пришел в Пятницкую башню, потный и злой.
— Упорен, проклятой лях! Одно твердит: не ведаю да не ведаю! — обратился он к Голохвастову.
Сердито играя жалованными перстнями, князь Григорий размышлял вслух:
— Уж в землю-то вгрызлись… Уж, кажись, денно и нощно роем…
— Яко кроты слепые, — ехидно вставил Голохвастов и заговорил о том, что рудознатца Корсакова «за нерадивое копанье» следовало бы отменно наказать, например «легонько покачать его на дыбе» — пусть впредь больше старается.
— Дозволь, воевода, слово скажу… — в дверях башни показался Федор Шилов, низко поклонился обоим воеводам и произнес. — Видно, крепок орешек — исканье того подкопа, — не угрызешь его в одночасье. Знамо, ишшо копать надобно в иные концы: на север да на восток, встречь солнцу ясному.
— Красно, брат, баешь, — ядовито ввернул маленький Голохвастов.
— А касаемо того Корсакова, — невозмутимо продолжал Федор, — просьбишка у меня: оное дело мне препоручить, моей голове ответ держать.
Голохвастов встал, оттолкнул резной стулец и, не кивнув никому, отправился к выходу.
Воевода Долгорукой проводил его узенькую сутулую спину острой догадкой: «К чернецам ябедить пошел, старой злыдень!»
Насколько же легче было говорить с этим пушкарем, который ничего не хотел для себя и, как уже хорошо изучил его воевода, был верен слову.
— Эко, гляжу я, пушкарь, горазд ты товарищей защищать, яко мать-орлица крыльями, инда главы своей не жалеешь, — хитро посмеиваясь заплывшими глазками, сказал воевода и тут же с добродушной злобой подумал: «И оком не моргнет, подлец!»
— Так тому и быть: копайте уж с севера на восток, — сказал опять князь Григорий. — Однако сего ляха, коли он пойман, еще за язык потянем!