Просвирник горестно вздохнул. Потом, стуча деревянными чашами, он стал готовить тесто для просфор на позднюю обедню, а сам возбужденным шепотом рассказывал Даниле, как очутился в монастыре. Одна из шаек «вора» — русские и ляхи — сожгла родную деревню Игната. Вернувшись домой из лесу, куда ездил за хворостом, Игнат застал на месте своей избы обгорелые развалины, а под ними трупы жены и четырех детей. Деревня была дочиста уничтожена, и не у кого было спросить, в какую сторону ускакали убийцы. С топором за поясом Игнат, как безумный, бросился вслед, жаждая только одного — изрубить, искромсать злодеев. Он ехал по размытой весенней дороге, нахлестывая свою тощую лошаденку, а сам посылал угрозы и проклятия лютым врагам, забыв, что он один-одинешенек на свете. Но знать не по той дороге поехал. Недалеко от посада он нагнал странника в ряске с железной кружкой на груди. Старик попросил довезти его до Троице-Сергиева монастыря, а по пути, сидя бок о бок с Игнатом, разузнал от него все и о себе рассказал. Оказалось, ехал с Игнатом сборщик Троице-Сергиева монастыря, старец Нифонт, «наикротчайшего бытия» человек.
— Сам не ведаю, как он меня, словно деньгу из грязи, на свет поднял, кротостью своей обговорил меня-таки, што заслаб я, яко малое дите… Выпытал он у меня все грехи мои, а великий грех мой — питие!.. Аз пью квас, а угляжу пиво, не пройду мимо. Он же, Нифонт, стал меня наущати на господа робить от срока до срока — так и стал я обещанником.
— Вот и ладно, — не понимая, куда же все-таки клонит Игнат свою речь, вставил Данила. — Худо ли тебе тут в монастыре от грехов спасаться, жить смиренно, не страшиться врат адовых. Адово пекло стонает, к себе грешников призывает… слыхал? — и Данила перекрестился — вот о каких ужасах заставил его вспомнить этот чудной просвирник.
Игнашка свирепо вдавил кулаки в большой ком просвирного теста, которое он месил на столе.
— Э-эх… Полнится-то оно полнится, да не нами — тяглыми мужиками, а полнится адово пекло архимандритами, попами да царевыми дьяками… Недолго в тутошних местах обетничаю — и толико перевидал мерзостей от отцов сей обители, кои душами нашими владеют: по бороде Авраам, по делам Хам. У себя-то в кельях скоромничают, винищем да медами наливаются… Деньгу копят, она у них легкая, они аминь, а в суму — алтын…
— Да окстись ты! — возмутился Данила. — Кабы так было, господь-бог порушил бы стены монастырские. Срам тебе за твои слова, за нечестивые думы!
— Ладно, ладно, — уже спокойно сказал просвирник, ловко разрезая тесто на ровные пласты. — Я ведь о том баял, что́ наши грехи, тяглых людишек? Совсем того лиха нету, что у бояр аль у князей господних… Отец небесный, да и што могем мы, тяглые, на земле изладить? Откелева что взяти? Душа божья, глава царска, спина барска…
— Ох, пора уж мне… — и Данила неуклюже поднялся.
— Поди, поди! — ласково сказал Игнашка.
Данила вышел от просвирника, смущенный его удивительными речами. Даниле хотелось возразить, но у него не водилось в запасе слов, которые могли бы перешибить дерзкие и крепкие речи просвирника.
— Эко! А я по всей обители рыскаю, брата старшого ищу-свищу! — прервал думы Данилы насмешливый и сердитый голос.
Младший его брат Осип Селевин шел ему навстречу, заломив на черных кудрях кунью шапку с малиновым бархатным верхом. Осип жил вольно, да и старцы-хозяйственники баловали его, как одного из самых оборотистых «гостей монастырских».
— Иде ты толчешься, притрепа?[48] — уже с сердцем продолжал Осип. — Поди-тко немедля к столовому старцу, скажи, что, мол, Осип послал. Надобно навес для народишка ставить… И куды такая пропасть их к нам со всех деревень притопала? И чего им страшиться? Кому их тряпьишко надобно? Тьфу, смехота! — И вдруг, лихо подбоченясь (мимо прошли с мамкой две боярышни), Осип важно приказал брату:
— С поверху самы великие бревна токмо ты своротишь. Опосля того в ямы бревна поставишь, землю убьешь… Поди, робь!
Данила молча пошел в назначенное место. Исполнять приказания младшего брата ему всегда было неприятно, однако приходилось в его положении троицкого служки. Выросши в монастыре, Данила привык повиноваться каждому, кто приказывал ему.
С бревнами, с навесом провозился он за полдень. Обтаптывая землю вокруг последнего столба, Данила вспомнил, что с раннего утра, кроме просфорок, ничего не ел. Посмотрев на свой измятый, выпачканный землей и смолой подрясник и черные от грязи руки, Данила хотел пойти к колодцу, но голод погнал служку прямо к воротам.
Он вышел на площадь посада, протискался к столам обжорки, съел две большие чашки коричневой с желтыми пятнышками жира похлебки из печенки и очистил целый ковш гречневой каши. «Ну-ка пойду я на Келарской пруд, порыбарю малость», — сказал себе Данила и, подумав о мягких, густотравных пригорочках, где можно полежать и дать телу размяться, даже весело присвистнул. Навстречу шла девушка в мерещатом[49] сарафане, который пестрел на ней охряными и зелеными клетками самодельной краски из лукового сока и моченой черемуховой коры. На голове девушки горел-переливался яркий атласный платок.