Выбрать главу

Мне хотелось подразнить аббата республикой, и не удалось. Он был доволен свободой без излишеств, главное – без крови и войны, и считал Ламартина великим человеком, чем-то вроде Перикла.

– И Сафо, – добавил я, не вступая, впрочем, в спор и благодарный за то, что он не говорил ни слова о религии. Так, болтая, доехали мы до Авиньона, часов в одиннадцать вечера.

– Позвольте мне, – сказал я аббату, наливая ему за ужином вино, – предложить довольно редкий тост: За республику et pour les hommes de l'Eglise qui sont républicains![29]

Аббат встал и заключил несколько цицероновских фраз словами: «A la République future en Russie!»[30]

«A la République universelle!»[31] – закричал кондуктор дилижанса и человека три, сидевших за столом. Мы чокнулись.

Католический поп, два-три сидельца, кондуктор и русские – как же не всеобщая республика? А ведь весело было!

– Куда вы? – спросил я аббата, усаживаясь снова в дилижанс и попросив его пастырского благословения на курение сигары.

– В Париж, – отвечал он, – я избран в Национальное собрание; я буду очень рад видеть вас у себя – вот мой адрес.

Это был аббат Сибур, doyen[32] чего-то, брат парижского архиерея.

Через две недели наступало 15 мая, этот грозный ритурнель, за которым шли страшные Июньские дни. Тут все принадлежит не моей биографии – а биографии рода человеческого…

Об этих днях я много писал.

Я мог бы тут кончить, как старый капитан в старой песне:

Те souviens-tu?… mais ici se m'arrête, Ici finit tout noble souvenir[33].

Но с этих-то проклятых дней и начинается последняя часть моей жизни.

Западные арабески

Тетрадь первая

I. Сон

Помните ли, друзья, как хорош был тот зимний день, солнечный, ясный, когда шесть-семь троек провожали нас до Черной Грязи, когда мы там в последний раз сдвинули стаканы и, рыдая, расстались?

…Был уже вечер, возок заскрипел по снегу, вы смотрели печально вслед и не догадывались, что это были похороны и вечная разлука. Все были налицо, одного только недоставало – ближайшего из близких, он один был далек и как будто своим отсутствием омыл руки в моем отъезде.

Это было 21 января 1847 года.

С тех пор прошли семь лет[34], и какие семь лет! В их числе 1848 и 1852.

Чего и чего не было в это время, и все рухнуло – общее и частное, европейская революция и домашний кров, свобода мира и личное счастие.

Камня на камне не осталось от прежней жизни. Тогда я был во всей силе развития, моя предшествовавшая жизнь дала мне залоги. Я смело шел от вас с опрометчивой самонадеянностью, с надменным доверием к жизни. Я торопился оторваться от маленькой кучки людей, тесно сжившихся, близко подошедших друг к другу, связанных глубокой любовью и общим горем. Меня манила даль, ширь, открытая борьба и вольная речь, я искал независимой арены, мне хотелось попробовать свои силы на воле…

Теперь я уже и не жду ничего, ничто после виденного и испытанного мною не удивит меня особенно и не обрадует глубоко: удивление и радость обузданы воспоминаниями былого, страхом будущего. Почти все стало мне безразлично, и я равно не желаю ни завтра умереть, ни очень долго жить; пускай себе конец придет так же случайно и бессмысленно, как начало.

А ведь я нашел все, чего искал, даже признание со стороны старого, себядовольного мира – да рядом с этим утрату всех верований, всех благ, предательство, коварные удары из-за угла и, вообще, такое нравственное растление, о котором вы не имеете и понятия.

Трудно, очень трудно мне начать эту часть рассказа; отступая от нее, я написал три предшествующие части, но, наконец, мы с нею лицом к лицу. В сторону слабость: кто мог пережить, тот должен иметь силу помнить.

С половины 1848 года мне нечего рассказывать, кроме мучительных испытаний, неотомщенных оскорблений, незаслуженных ударов. В памяти одни печальные образы, собственные и чужие ошибки – ошибки лиц, ошибки целых народов. Там, где была возможность спасения, там смерть переехала дорогу…

…Последними днями нашей жизни в Риме заключается светлая часть воспоминаний, начавшихся с детского пробуждения мысли, с отроческого обручения на Воробьевых горах.

Испуганный Парижем 1847 года, я было раньше раскрыл глаза, но снова увлекся событиями, кипевшими возле меня. Вся Италия «просыпалась» на моих глазах! Я видел неаполитанского короля, сделанного ручным, и папу, смиренно просящего милостыню народной любви, – вихрь, поднявший все, унес и меня; вся Европа взяла одр свой и пошла – в припадке лунатизма, принятого нами за пробуждение. Когда я пришел в себя, все исчезло – la sonnambula[35], испуганная полицией, упала с крыши, друзья рассеялись или с ожесточением добивали друг друга… И я очутился один-одинехонек, между гробов и колыбелей – сторожем, защитником, мстителем – и ничего не сумел сделать, потому что хотел сделать больше обыкновенного.

вернуться

29

и зa духовных лиц-республиканцев! (франц.). – Ред.

вернуться

30

«За будущую республику в России!» (франц.). – Ред.

вернуться

31

«За всемирную республику!» (франц.). – Ред.

вернуться

32

настоятель (франц.). – Ред.

вернуться

33

Помнишь ли? Однако – умолкаю. На этом кончаются возвышенные воспоминания. (франц.). – Ред.

вернуться

34

Писано в конце 1853 года.

вернуться

35

лунатичка (итал.). – Ред.