Выбрать главу
I

Родом он был из тех дворян, что дают земцев, думцев-либералов, и в провинции читают толстые журналы. Их не любят губернаторы. Иногда черносотенцы устраивают им скандалы. В общем же они живут прочно, хорошо и нередко кончают дни председателями управ.

Виктор Михайлович, однако, как следует не служил. Кончил юридический, немного работал в земстве, занимался и сельским хозяйством: любил лошадей, пробовал разводить кур и однажды экспонировал их.

Кажется, все это скоро надоело. В столице он сделался издателем: решил выпускать народные картины и выпустил, но его тотчас же надул компаньон.

– Отчего же вы не обратились в суд?

Потирая руки и слегка хмыкая носом, он ответил:

– Ах, ну это, знаете, неудобно. Суд, волокита… Просто я не подаю руки этому человеку. Я считаю его непорядочным.

Так думал он убить выжигу-книготорговца. Но книготорговец мирно процветал. Он ждал дальнейших милостей.

В это время подошла война. Виктор Михайлович отправился в Маньчжурию, в отряде общеземской организации. Медицины он не знал: на войне заведывал продовольствием и кормил так удачно, что добавил своих денег несколько тысяч.

– Как же это вышло?

– Вероятно, неаккуратность счета. Канцелярии удобной не было, ведь это война… Сухарей постоянно не хватало, где же тут считать каждую копейку.

Канцелярии не было, но томик Пушкина, наверно, был.

– М-м, – говорил он, – мне нисколько не жаль этих нескольких тысяч, что я прокормил на русских солдат. Ведь, в конце концов, они сражались, а не я.

Возвратившись на родину, он как раз попал в революцию. Черносотенцы чуть не сожгли его дома, и на любимых лошадях, на тройке ему с братом приходилось спасаться.

Он уехал в Париж, там и познакомился я с ним, на шестом этаже дома в Пасси, откуда видна Сена и Медон.

Я о нем слышал; и по рассказам мне представилось, что это знатный русский барин. Он же оказался в потертом пиджаке, черненьком галстухе при старомодных прямых воротничках. Часто потирая руки, как бы от конфуза, он рассказывал о старом Париже. В это время он увлекался археологией. Читал Ленотра, изучал планы города времен революции, восстановлял Бастилию. Я подумал, что он пишет какую-нибудь историческую работу.

Помню, как смущенно хмыкнул его широкий, несколько утиный нос (он вообще слегка напоминал селезня).

– Нет, что вы! Я не литератор. Я просто так, по-любительски.

– Виктор Михайлович может показать вам интересные вещи в Париже, – сказала хозяйка.

Он действительно водил меня по Place des Vosges[31], и закоулкам вокруг; показал сумрачный дворец Чарторижских за Notre Dame[32] и лиможские эмали в Клюни. Мне представилось, что он любит Францию и французов.

Я сказал ему об этом. Он засмеялся, так что сморщилось все его лицо, и, потирая руки, ответил:

– Нет, я не люблю французов. Особенно француженок. Ах, невыносимо! Обратите внимание, как они садятся за стол в ресторане. А, жалеют юбки… непременно верхнюю приподымет и сядет на нижнюю. Не могу привыкнуть. И потом, эти вечные заботы о желудке. Нет, нет!

В Париже начались уже теплые дни, почти знойные. Мы много колесили по городу. Виктор Михайлович охотно с нами ездил, хотя боялся подземной дороги, боялся элеватора в Медоне и боялся сознаться в этом. Резвые дети, с которыми мы отправились в Медон, посмеялись над ним. Чтобы не отстать от подъемника, на который мы сели, он почти бегом взбежал на гору, и воротничок его стал таять. Лоб весь взмок.

– У, какой смешной! – Ниночка, его приятельница, захохотала. – Мокрый!

– Не надо обращать внимания на мой вид. Это для тебя безразлично, Нина, – ответил он обидчиво.

Спустя несколько дней мы бродили с ним вечером в Булонском лесу. С нами были наши дамы: г-жа Б. и Мари, жена моего брата. Г-жа Б. расшалилась и бросала камешки в проносившиеся автомобили. Он умоляюще складывал руки и просил этого не делать. Ночь апрельская была голубая. Пахло весной.

Молодой лесок еще не оделся, но уже набух и дарил нас своей радостью – свежести, юности. Кой-где сквозь чащу мелькал золотой блеск.

Виктор Михайлович снял котелок, отирал лоб. Мы приотстали и принялись разбирать звезды.

– Ах, как у нас теперь хорошо будет в Самарской губернии! – говорил он. – Май настанет, потом начнутся покосы, можно уток стрелять. Это отлично! Я бы весь Париж и французов отдал за месяц в России.

– Чего же вам, поезжайте!

– Там неприятные воспоминания. Нас чуть не сожгли. Брат хочет продавать имение.

– Хорошо. Чем же вы, собственно, будете заниматься? Кажется, я попал в больное место.

Именно этого он и сам не знал.

– Я охотно бы… м-м… занимался археологией. У меня есть одна мысль. Мне бы очень хотелось поехать на развалины Трои.

Ближе Трои он не помирился бы ни на чем.

Однако в то же лето, когда я вернулся в Россию, он попал в Испанию. По рассказам его спутника, был и там скромен, джентльменски вежлив и стеснялся суровых испанцев. Боялся туннелей так же, как в Париже; вспоминал в Мадриде о покосах в Самарской губернии.

II

В Москве мы жили втроем: я, брат и Мари. Мари лет уже десять была замужем за моим братом, но жили они недружно. Он человек суровый, деловой: служит юрисконсультом в нескольких предприятиях. Целыми днями – вне дома. И в нашей большой квартире в Скатертном было две половины: брата – с богатыми знакомыми, охотниками, коммерсантами, и наша – победней, попроще.

Еще в Париже Виктор Михайлович выказывал к Мари симпатию. В Москве же стал бывать часто. Приходил через день, по вечерам, в своем котелке, с узеньким галстучком и немного стесняясь. Но стесняться нечего было. Брат по вечерам картежничал в Охотничьем клубе и с высоты своих облигаций и волчьих облав не был способен обращать на кого-либо внимание, тем более на человека не у дел, немолодого, с очень малыми средствами.

И он прижился у нас. Мог входить к Мари, когда она лежала на диване в платке, с романом Стендаля, или философическою книгой. Она взглядывала на него большими, темными глазами с бледного лица. Часто производила впечатление, будто у ней жар. Спала мало, и питалась вегетариански.

Он целовал ей руку, садился почтительно в кресло и рассказывал всякие вещи. Как был у зубного врача, как собирается подарить Историческому музею коллекцию старинных седел, что сказала ему утром старая горничная Поля в доме его дядюшки, как он любит стариков.

Иногда Мари слушала, улыбаясь. Но бывало, что на нее находило раздражение.

– Послушайте, – говорила она тогда, – вы с вашими разговорами о стариках и седлах – просто ramolli[33]. Поняли? Вам сорок лет, но вы рухлядь, какой-то неодушевленный предмет.

– Как неодушевленный? Почему же? Но… это невозможно. Разве вы не верите в бессмертие души?

– Верю, – отвечала она резко, и даже слезы показывались на глазах. – И что вы очень милы – тоже верю. Но, кроме милости, надо еще что-то иметь, и именно этого у вас нет… впрочем, не у одного вас. Оттого и вся жизнь идет к черту, к черту…

На «р» она картавила и гневно пересаживалась с дивана. Он всплескивал руками и отстранялся в ужасе:

– Какие слова вы говорите! Вы в гневе. Ах, pire que Zola![34]

– Дело не в Zola, а в том, что надо что-нибудь делать… ну, я не знаю… хотеть, стремиться.

– Я очень люблю природу, – говорил он скромно. – Если бы вы были у нас в Самарской губернии весной… И вообще, надо больше знать Россию, тогда мы не будем увлекаться какими-то Парижами. Это все предрассудки.

Иногда, в спокойные и грустные минуты, Мари говорила мне:

– Куда его пристроить? Замуж выдать, что ли? Влюбился бы в кого?

Я поглядывал на нее с улыбкой. О семейной жизни брата я не заботился, но все же и я понимал, что прекрасные глаза Мари привлекали его больше, чем разговоры со мной.

Его тоже несколько смущало безделье. К концу зимы он определенно заговорил, что становится учредителем акционерного общества по орошению земель в Туркестане. Потом решил заняться устройством колоссального народного театра. Неплохо было бы, по его мнению, организовать и выставку древнеперсидской миниатюры.

вернуться

31

Площади Вогезов (фр).

вернуться

32

собором Парижской Богоматери (фр).

вернуться

33

впавший в детство, слабоумный, придурковатый (ит).

вернуться

34

хуже, чем Золя! (фр)