Выбрать главу

Есть нечего, так что никто ничего не ест.

Говядина — пятьсот шестьдесят рублей фунт. Телятина — девять тысяч с копейками. Но ничего этого достать нельзя, потому что подвоза нет.

Вспоминается другая старушонка.

— А у нас в Питере давно не едят. Не едят, не едят, немножко погодят да и опять не едят. Итак, значит, ничего в России не едят.

— Как же они живы-то?

— Да уж так… Вообще, больше двух месяцев большевизм не продержится, — убежденно, но скосив глаза в сторону, говорит свежий «очевидец».

— Так зачем же вы тогда уехали? Уж переждали бы там. Два-то месяца не переждать!

Слушаем дальше:

— Санитарное состояние обеих столиц ужасно. Все нечистоты сваливаются прямо на улицу, и нижние этажи домов затоплены ими бесповоротно. Люди оттуда так уж и не вылезают. И темно там, разумеется, ужасно. Но главное, конечно, голод. Так как ничего не достать, то приходится покупать все на улице.

— ?

— Ну да, все улицы обращены в сплошной базар. Продают вареный картофель, репу и всякую дрянь. Ужас!

Ужас продолжается.

— Помните вы инженера К.? Еще такой толстущий был, все в Мариенбад ездил. Так вы не можете себе представить, какой ужас!..

— Умер? Расстрелян?

— Похудел.

— ?

— Ей-богу. Видел собственными глазами. Идет по Маросейке и ест что-то невкусное. Больше месяца это не продлится.

— Что не продлится? Невкусное?

— Большевизм не продлится. Уж это я вам говорю! Комиссары слишком очень раздражают народ. Живут — ни в чем себе не отказывают. Для Ленина, говорят, завели специальных мясных быков…

— А разве бывают быки не мясные?

— Потом веселятся они… Шампанское льется рекой. Стариков и старух всех уже убили, потому что их бесполезно кормить. Детей едят. Не все, положим, а все-таки…

Любезный читатель!

Все это отнюдь не означает, что я не верю в тяжелое положение нашей родины и представляю себе большевистский уклад райским житием.

Но, любезный читатель, если ты, узнав, что близкий тебе человек смертельно болен, позовешь очевидца и услышишь следующее:

— Да, друг ваш действительно при смерти. Я от него не отходил и все видел. Это тиф, но с ужасными осложнениями. У него, видите ли, из левого уха выросла герань. Ужасно это его раздражает — и тяжело, и щекотно. Ест он уже второй месяц только утиные перья. Больше ничего организм не переваривает… Долго не протянет.

Так вот, любезный читатель, если услышишь ты такие подробности о болезни твоего близкого, не вспомнишь ли ты о школе стоиков и не покажется ли тебе, что мировое пространство так плотно набилось и закупорилось, что существовать в нем стало невыносимо?

Как быть?

Мной недовольны.

Это для меня стало теперь ясно и определенно.

Не-до-воль-ны.

Встречаю недавно знакомого врача. Посмотрел на меня, вздохнул.

— Н-дась. Читал вашу последнюю вещичку.

— А что?

Смотрит так, как будто узнал про меня что-то очень скверное и только не может решить, стоит ли мне открывать глаза или лучше смолчать.

— Так что же?

— Как вам сказать… Зачем вы берете такие печальные темы, когда и без того так грустно, так тяжело живется! Печатное слово должно поставить себе задачей подбодрить нас, дать нам хоть минутку веселого, здорового смеха, отвлечь от кошмара действительности. Смех озонирует душу, убивает в ней разъедающие бациллы уныния и отчаяния, а потому — прямо необходим в наши скорбные дни. А вы что? Вы только углубляете в нас наше же собственное тяжелое настроение.

— Ну, хорошо. Я больше не буду. Право — мне самой совестно. Спасибо за ценные указания.

Через два дня встречаю знакомого банкира.

— Вы не рассердитесь, если я скажу вам правду, прямо, честно. По-дружески. Я всегда режу правду-матку в глаза. Можно?

— Режьте.

— Так вот, уж вы меня простите, но вы меня прямо удивляете, как можете вы смеяться в тот самый момент, когда наша родина страдает? Вы высмеиваете спекулянтов в то время, когда наши родные поля и нивы заливаются братской кровью. Вы меня простите, но смех, а тем паче насмешка сейчас неуместны, прямо скажу — бестактны. Теперь година страдания, а не шуток. Я сам за эти полгода похудел. Даже жена поздравляла. Говорит, если так дальше пойдет, то можно и в Виши не ездить. А вы находите возможным смеяться! Мы должны рыдать. Все поголовно. Попробуйте перестроить вашу лиру.

— Очень, очень вам благодарна за ценные указания. Только лира — это ведь для стихов, а фельетоны вообще пишутся без лиры.

— Ну вот, тем более. Вы уж не сердитесь. Лучше прямо сказать. Не правда ли?

Потом пришел видный общественный деятель, вздохнул, поник скорбно головой и сказал:

— Не в том дело. Не в темах. Писать надо иначе, вот что. Вы вот, например, пишете, что под казаком лошадь плясала. К чему это? Этого не надо.

— Отчего же не надо? — испугалась я.

— Не надо. Нужно, чтобы ни про лошадь, ни про казака не было сказано, а чтобы читатель все сам чувствовал и видел.

— Это как же так?

— Да уж так. Не мне вам объяснять. Вы писатель, а не я. Я реалистическую школу не люблю. К чему казак? К чему лошадь? Важен не казак и не лошадь, а то, что я испытываю мои переживания в этот момент. Пишите, например, хоть так: «И казалось, будто кто-то синий и твердый перекидывает руками квадратные шары, прожаренные на терпком масле». Вот! Видите — и ничего не надо. Никакой лошади, ничего. А то «плясала». Ну к чему это? Вам надо работать над собой. Поехать куда-нибудь в деревушку и хорошенько поработать.

— Спасибо. Я непременно. В деревушку.

Потом встретилась светлая личность (без определенных занятий) и сказала:

— Слушайте! Чего вы мудрите? Все какие-то выкрутасы. Да вычуры… Волосы, пишете, «лакированные», щеки «маринованные», или что-то в этом роде. Ну к чему все эти фокусы? Толстой никогда не прибегал к выкрутасам, а состояние нажил. Писать надо просто. Хотите изобразить, что молодой человек сидит, так и изображайте: «На стуле сидел господин. На нем волосы». Вот и все. И каждый сразу поймет, в чем дело.

— Да, вы правы. Так, конечно, скорее поймут.

— Ну, еще бы! Надо просто. Простота, — это и есть истинное искусство.

Потом пришла дама. Милая, розовая, душистая, золотистая.

Съела конфетку крем брюле, облизнулась и сказала:

— Не хочу сплетничать, но, знаете, Степаниде Петровне ваши фельетоны не нравятся. Я, конечно, отстаивала всячески.

— В чем же дело?

— Не хочу сплетничать, но она говорит про них, что это не Бичер-Стоу.

— А нужно, значит, чтобы Бичер-Стоу?

— Уж я, право, не знаю. Она такая злюка. Ее никто у нас не любит. Ничего, что я вам передала?

— Наборот, я очень рада. Это ценное указание… Значит — Бичер-Стоу…

Она съела еще конфетку, поцеловала меня и ушла. А я осталась.

Я осталась и вот так и сижу.

Как быть?

«Ке фер?» [52]

Рассказывали мне: вышел русский генерал-беженец на плас де ла Конкорд, посмотрел по сторонам, глянул на небо, на площадь, на дома, на магазины, на пеструю говорливую толпу, — почесал в переносице и сказал с чувством:

— Все это, конечно, хорошо, господа. Очень даже все это хорошо. А вот…ке фер? Фер то ке?

Генерал — это присказка.

Сказка будет впереди.

* * *

Живем мы, так называемые ле рюссы [53]самой странной на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетарная система, а вопреки законам физическим — взаимоотталкиванием. Каждый лерюсс ненавидит всех остальных, столь же определенно, сколь остальные ненавидят его.

Настроение это вызвало некоторые новообразования в русской речи. Так, например, вошла в обиход частица «вор», которую ставят перед именем каждого лерюсса.

вернуться

52

Что делать? (от фр. que faire?)

вернуться

53

русские (от фр. le russe)