Выбрать главу

— Эге! да у вас тут… тово! — сказал я, прочитав условия и тут же припомнив те клеветы, которые во время оно взводились на землевладельцев.

Приятель мой был так тронут, что даже застыдился.

— И хорошо это у вас идет? — продолжал я, обращаясь на этот раз к председателю.

— Обстоит благополучно-с! — отвечал председатель, пощипывая себя за жиденькую бородку.

— Гм… так идет хорошо? — обратился я к мужичкам.

— Что такое идет? что такое идет? — залотошил один из них испуганным голосом и озираясь по сторонам.

— Mais laissez, mais laissez donc! — вступился мой приятель. — Ce sont des enfants de la nature… est-ce-qu’ils savent, est-ce-qu’ils comprennent ces choses là![96]

И действительно, прожив у приятеля моего более месяца, я имел случай убедиться, что «дети природы» положительно ничего не понимают и что многоболтаевские условия исполняются самым оригинальным образом. Несколько раз обращался я к многоболтаевским крестьянам с вопросом, знают ли они, что у них есть права, и всюду встречал непроходимейшее на этот счет невежество.

— Какие такие права? — спрашивали меня крестьяне с некоторым остолбенением.

— Ну, хоть бы, например, насчет отлучек? имеете ли вы право во всякое время отлучиться для заработков?

— Да коли взнес вперед оброк, можно!

— Ну, а еще когда?

— А еще, коли ты не пьяница!

— Ну, а еще?

— А еще, коли ты ни в чем не замечен!

— Как ни в чем не замечен?

— Так, не замечен, да и все тут! а коли замечен, так и вида на отлучку ни в жизнь не дадут!

Признаюсь, этот последний ответ несколько смутил меня и охладил мой энтузиазм к многоболтаевскому либерализму. Что такое значит «ни в чем не замечен»? — долго ломал я себе голову и, конечно, едва ли пришел бы когда-нибудь к удовлетворительному разрешению этого вопроса, если б в одно прекрасное утро меня сама собой не осенила счастливая мысль, что «ни в чем не замечен» просто означает «ни в чем не замечен» — и больше ничего.

В самом деле, кто может исчерпать всю глубину иронии, заключающейся в этих словах? кто может провидеть все разнообразие случайностей, которое в них скрывается? Ты отставил вперед ногу — замечен («где у тебя ноги? где у тебя ноги?»); ты тряхнул кудрями — замечен («что ты, стоять, что ли, спокойно не можешь?»); ты заявил в голосе некоторую крамольную хрипоту — замечен («ишь ты! ведь и голос-то у них…словно вот змея шипит… словно вот так пронизать и хочет!»); ты походкой изобразил некоторое волнение чувств — замечен («куда, куда ты так бежишь! затылком, что ли, нагрубить хочешь!»). Ясно, что при таких условиях всякие вольности могли процветать во всей безопасности. Мало того, процветать: они могли даже не процветать вовсе, и никто бы этого не заметил…

Однажды из окна барской усадьбы я увидел перед «домом многоболтаевского общественного управления» огромную толпу. Спрашиваю: что это такое? отвечают: многоболтаевская сходка — ну, как же не взглянуть!

— У меня все это, mon cher, в порядке, — сказал мне при этом мой либеральный друг, вместе со мной любовавшийся видом размахивавшей руками толпы, — у меня ничего по имению, ничего без них не делается! обо всем они должны свое слово сказать! У меня, mon cher, по-старинному… вот как!

Мучимый любознательностию, я осторожно подошел к толпе, чтобы не спугнуть ее своим появлением и не мешать выборным людям многоболтаевской земли свободно выражать их мысли и чувства. Но увы! сходка уже подходила к концу, и я мог слышать только заключительные слова речи, которую произносил Иван Парамоныч:

— Рожна, что ли, вам надобно! черти вы! право, прости господи, черти!

Выборные молчали; только по местам слышались какие-то глубокие, сосредоточенные вздохи.

— Что ты вздыхаешь! что ты вздыхаешь! утробу, что ли, до свету набил, — обращался Иван Парамоныч, прозорливо подмечая, из чьей груди вылетал карбонарский вздох. — Вот я те набью!

— Что набивать-то! чем набивать-то! — слышалось в ответ.

— То-то «набивать»! Вас милуют, так вы и тово… на дыбы сейчас! пошли вон, подлецы!

Сходка начала медленно расходиться, но зато через два часа перед приятелем моим стоял Иван Парамоныч и докладывал ему следующий приговор: лета 18… маия «» дня, я, помещик и коллежский асессор Николай Петров Многоболтаев, приказал, а выборные положили: имев рассуждение, что для пополнения запасных хлебных магазинов собирается ежегодно со всех многоболтаевских мирских людей хлебная пропорция и что сие неудобно, заблагорассудили ввести у себя общественную запашку* отныне навсегда, для чего определяют и т. д. и т. д.

— Однако ведь они, mon cher, совсем не желают этого! — возразил я, все еще питая некоторую веру в многоболтаевские вольности.

— Mais laissez donc, laissez donc, mon cher![97] разве они понимают! — сказал мне мой либеральный друг, смотря на меня уже с некоторым негодованием.

— Не́што они что разумеют! — поддакнул, с своей стороны, Иван Парамоныч.

И приговор был подписан, но я все-таки не мог успокоиться. Несмотря на происшествие с приговором, я все чего-то доискивался, все еще продолжал делать наблюдения.

Увы! я должен сказать правду, что мало утешительного вынес из этих наблюдений. Во-первых, я убедился, что выборные многоболтаевцы, занимавшие должности в общественном управлении, проводили время, собственно, в том, что топили печи в доме общественного управления и по очереди в нем ночевали, совокупляя таким образом в себе и должности сторожей. Во-вторых, я узнал, что они не только не гордились честью участвовать в многоболтаевских делах, но даже положительно тяготились ею.

— И для чего только нас держут! — сказал мне один из них, внезапно обнаруживая какую-то тоскливую доверчивость.

— Как же для чего, мой друг (защитникам многоболтаевских интересов я всегда говорил не иначе, как «мой друг» или «голубчик»)! Ведь вот теперь вам дал Николай Петрович права…

— Права-то?

— Ну да, права… как же ты, голубчик, не понимаешь этого?

Заседатель от земли смотрел на меня, выпучив глаза.

— Ну? — сказал он.

— Ну да, права, — повторил я.

— А Иван Парамоныч-то что? — спросил заседатель.

Я смешался еще более.

«Однако вы таки бестии!» — подумал я и на первый раз так на этом и порешил, все еще надеясь, что когда-нибудь, со временем, «бестии» все-таки придут в себя.

Но мне не пришлось этого дождаться. Через полгода я встретил Николая Петровича в Петербурге и, натурально, сейчас же обратился к нему с вопросом:

— Ну что, как ваши деревенские дела?

Николай Петрович махнул рукой.

— Гм… — сделал я.

— Бросил! — отвечал мой приятель.

Признаюсь, я готов был обвинить моего друга в ретроградстве, в недостатке энергии, в совершенном отсутствии инициативы… Я почти готов был задушить его!

— Mon cher! не обвиняйте меня! — сказал он кротко.

— Да нет, Николай Петрович! это была ваша обязанность! вы должны были персеверировать*!

— Нельзя! — возразил он мне самым решительным тоном. — Они ничего не понимают!

И вслед за тем он рассказал мне трогательную историю своих усилий и их непониманий.

— Бестии! — произнес я решительно.

— C’est le mot![98]

— Что ж вы сделали?

— Велел Ивану Парамонычу действовать решительно…

. . . . . . . . . .

Так вот каков был наш землевладельческий либерализм. Мудрено ли, что он и поприскучил наконец! — Тем более прискучил, что то, что составляло предмет его, уже осуществилось, а нового предмета для переливанья из пустого в порожнее мы еще не выдумали, да вряд ли и выдумаем когда-нибудь.

Но, возвращаясь вновь к землевладельцу, добровольно заключившему себя на лето в деревню, я все-таки нахожу, что положение его очень затруднительно. Сельским делом он заниматься не может, потому что это не его дело; грибы брать не может, потому что на этом поприще его обижают русские бабы; кабинетным делом заняться не может, потому что летом дома не сидится, да и неестественно; либеральничать не может… Стало быть, остается лениться и гулять, что землевладельцы и исполняют, что исполнял и я в течение всего минувшего лета.

вернуться

96

Оставьте, оставьте же! Это дети природы… разве они знают, разве они понимают такие вещи!

вернуться

97

Оставьте, оставьте же, дорогой мой!

вернуться

98

Вот именно!