«Лицо-маска» самого Жарри было рассчитано на шокирующий эффект: расчесанные на прямой пробор, гладко прилизанные волосы обрамляли мертвенно бледный лоб; между накрашенными и напудренными щеками торчал короткий нос; темные («цвета сажи») «бретонские» усы, опускавшиеся по углам рта, подчеркивали яркую красноту жестко очерченных губ, а неподвижный взгляд блестящих («совиных») глаз безжалостно сверлил собеседника. Двигался Жарри подобно механической кукле на шарнирах и говорил особым, «металлическим» — резким, лишенным окраски и интонаций — голосом, выделяя каждый слог и взвизгивая при смехе. То он одевшись в засаленный костюм велосипедиста, разъезжал на своем «двухколесном коне», трезвоня в прикрепленный к рулю трамвайный звонок, то, спрятавшись за оконными жалюзи, обстреливал горохом цилиндры проходивших внизу буржуа, то, к восторгу зевак, нырял в Сену и через минуту появлялся на поверхности с живой рыбой в зубах! Большинство анекдотов о Жарри связано с его мрачными розыгрышами и макаберным юмором. Приехав на похороны Малларме в шлепанцах на босу ногу, Жарри лишь перед самым погребением в знак траура переобулся в канареечно-желтые дамские туфли, однако не сменил забрызганных дорожной грязью, промокших брюк и в ответ на осторожное замечание Октава Мирбо заявил: «Ну что вы! У нас дома есть другие, еще погрязнее!» Воспоминание о самом знаменитом случае из жизни Жарри принадлежит писательнице Рашильд. Однажды на ее глазах Жарри, имевший «несчастную привычку палить из револьвера не только по всякому поводу, но и без повода», развлекался стрельбой в саду и до смерти перепугал соседку, чьи сыновья гуляли за оградой. «Подумайте только, мадам, ведь месье мог убить кого-нибудь из детей!» — «Э, ма-да-ме, — флегматично парировал Жарри, появляясь из-за спины Рашильд, — случись вдруг такая беда, мы вам наделаем новых!»[13]
Устрашающим человеком-марионеткой — таким запомнился Жарри современникам, знавшим его в последние десять лет жизни.
Между тем в отрочестве и в юности он производил совсем другое впечатление. «Альфред Жарри не был ни хорош, ни дурен собою, но красивым он не был — с лицом несколько калмыцкого типа, одни только глаза светились волнующей добротой…»[14], — вспоминал его лицейский товарищ Жорж Гийомен. Восемнадцатилетний Жарри, только что приехавший в Париж поступать в Высшую Нормальную школу, выглядел скромным, благовоспитанным провинциалом с хорошими манерами, тщательно следившим за своей внешностью, старательным и усидчивым. «По-человечески он был сердечен и даже сентиментален. Он говорил быстро, приятным чистым голосом; в нем еще нисколько не было той сухости в обращении, того убюескного выговора, той манеры держать себя, которые он усвоил позже…»[15]
Каким же образом — всего за два-три года — произошло это превращение живого лица в макаберную маску, вытеснившую из сознания современников Жарри-человека и заслонившую от них Жарри-писателя?
Случилась обычная вещь: современники «не поняли» Жарри, который, подобно Рембо или Лотреамону, не столько выражал безмятежную атмосферу, царившую на авансцене «прекрасной эпохи», в которую он жил, сколько предвосхищал бунтарский дух времен, наступивших после первой мировой войны, и хотя в «большую» историю литературы Жарри вошел как автор одной-единственной пьесы «Убю король», остался он в ней как предтеча и классик всего европейского авангарда — от дадаизма и сюрреализма до театра абсурда.
Короткая жизнь Жарри тоже сложилась как своего рода драма — драма с несчастливой экспозицией, стремительно наступившей кульминацией (скандальная постановка «Убю короля») и смертельной развязкой.
13
15