Выбрать главу

Перевод и примечания И. Болдырева[5]

Письмо Мартину Буберу

[О сущности языка]

Мюнхен, 17 июля 1916 г.

Глубокоуважаемый господин доктор Бубер!

Мне пришлось дождаться разговора с господином Герхардом Шолемом[6], чтобы прояснить для себя свою принципиальную позицию по отношению к журналу «Jude», а тем самым и возможность самому написать для него статью. Ибо в запальчивости, связанной с охватившим меня духом противоречия по поводу очень многих статей первого номера — особенно в связи с их видением войны в Европе, — я потерял отчетливое сознание того, что моя позиция по отношению к этому журналу на самом деле была и может существовать лишь как позиция по отношению к политически действенной литературе (Schrifttum), которую окончательным и решительным образом обнаружила для меня наступившая война. При этом понятие «политика» я беру в самом широком его смысле, в котором оно сейчас постоянно используется. Но прежде замечу: я прекрасно сознаю, что мысли, которые последуют ниже, весьма предварительны, и там, где формулировка их кажется аподиктической, я тем самым имею в виду прежде всего их принципиальную значимость и необходимость для моих собственных практических действий.

Широко распространено, более того, повсюду присутствует как само собой разумеющееся мнение, что литература может повлиять на мир нравственности и на поведение людей, давая им мотивы для поступков. Политическое писательство стремится к тому, чтоб подвигнуть людей на определенные действия, давая им определенные мотивы. В этом смысле и язык оказывается лишь средством более или менее суггестивного распространения мотивов, которые руководят тем, кто действует, в его душе. Для такой точки зрения характерно, что то отношение языка к поступку, при котором первый не был бы средством для второго, совершенно не учитывается. Подобное отношение существует как для бессильных языка и письма (Schrift), низведенных до обычного средства, так и для убогого, ущербного поступка, чей исток не в нем самом, а в неких мотивах, которые могут быть произнесены и высказаны. Эти мотивы, в свою очередь, можно обсуждать, оспаривать, выдвигая другие мотивы, и так мы (в принципе) получаем наконец поступок как результат некоего всесторонне взвешенного вычислительного процесса. Всякое деяние, согласующееся с экспансивной тенденцией нанизывания одного слова на другое, кажется мне ужасным и тем более губительным, что в целом отношение между словом и поступком, которое есть у нас, — как механизм осуществления единственно правильного Абсолютного, — распространяется во все больших масштабах.

Писательство вообще я понимаю как поэтическое, пророческое, предметно–деловое — в том, что касается его воздействия, но в любом случае лишь кзкмагическое, то есть непосредственное. Всякое благотворное, даже всякое не губительное в существе своем воздействие письма основано на его (слова, языка) тайне. В каких бы многоразличных формах ни мог язык обнаруживать свое воздействие, он будет делать это не передачей содержания, а чистейшим раскрытием своего достоинства и сущности. И если я здесь не рассматриваю другие формы действенности — поэзию и пророчество, — то мне всякий раз представляется, что кристаллически чистое устранение невыразимого в языке есть доступная нам и самая очевидная форма воздействия внутри языка и тем самым с его помощью. Мне кажется, что это устранение невыразимого как раз и совпадает собственно с предметной, трезвой манерой письма, намечая связь между познанием и поступком прямо–таки внутри языковой магии. Мое понимание предметного и вместе с тем политически важного стиля и письма таково: подвести к тому, в чем слову отказано; только там, где в несказанной, абсолютной ночи открывается эта сфера бессловесного, между словом и побудительным поступком может пробежать магическая искра, там, где есть единство их, одинаково реальных. Лишь интенсивная направленность слов к средоточию внутреннего онемения достигает истинной действенности. Я не верю в то, что слово каким–то образом отстоит дальше от божественного, чем «реальная» деятельность, поэтому оно не может иначе вести к божественному, нежели через себя самого и собственную чистоту. В качестве средства оно лишь множится.

Для журнала язык поэтов, пророков, а то и власть имущих, песнь, псалом и императив, которые, в свою очередь, могут представлять собой совершенно иные связи с невыразимым и источники совершенно иной магии, — для журнала они не подходят, а подходит лишь предметно–деловая манера письма. Человеку не дано предугадать, достигнет ли он ее, да и было таких журналов, похоже, немного. Но мне приходит в голову «Атенеум». Насколько непостижимо для меня действенное писательство, настолько же я неспособен им заниматься. (Моя статья в «Цели»[7] была написана совершенно с тем же внутренним ощущением, но вот в том контексте, от которого она отстояла дальше всего, это было очень трудно заметить.) В любом случае то, о чем будет говориться в «Jude», станет для меня поучительным. И хотя моя неспособность сколько–нибудь ясно высказаться по проблеме иудаизма совпадает с этой стадией становления журнала, сказанное не значит, что не наступит более благоприятный момент для осуществления замыслов.

вернуться

5

Benjamin, W. Uber Sprache überhaupt und über die Sprache des Menschen // Gesammelte Schriften. Unter Mitwirkung von Theodor W. Adorno und Gershom Scholem hrsg. von Rolf Tiedemann und Hermann Schweppenhäuser. Bände I—–VII, Suhrkamp, Frankfurt а. M., 1972–1999. Band II (1). S. 140–157.

вернуться

6

Беньямин и Шолем виделись 16–18 июня.

вернуться

7

Речь идет о статье «Жизнь студентов».