При этом папа вспомнил аудиенцию послов в Базеле. Он был тогда молод и полон стремления к славе и власти. В то время уже видел себя папой. Сидя в левом углу Базельского кафедрального собора, близ алтаря, за секретарским столом, он смотрел, как мимо него проходит чешское посольство. Этот ловкий подстрекатель Рокицана, потом Прокоп… Высокий, стриженый, как монах, с запавшими, усталыми глазами. Человек, много видевший и еще больше переживший, хитрый и молчаливый, стоял как гора и ждал. Ждал вот этих самых компактатов, которых теперь король Иржи снова домогается от папы. Но тогда присутствовавших в храме мороз подирал по коже. На гуситских палицах еще кровь не засохла, и кардинала Юлиана Чезарини еще бросало в жар при воспоминании о домажлицком лесе… А теперь? Папа протянулся поудобней в кресле и погладил под парадной сутаной терзаемую подагрой коленку.
Потом Пий II встал и начал говорить. Он говорил будто бы без приготовления и так, чтобы каждому было ясно, что для чашницкого магистра — большая честь получить ответ от святого отца. Речь папы была ласковая, ровная, тон тверд, но приветлив. Он обращался к чехам, как к сыновьям, но сыновьям блудным. В их образе действий много неправильностей и новшеств. И король их — не королевской крови, а выбранный. Безобразна та распущенность, которая сделала возможным в чешских землях своевольное буйство, вызванное людьми, дерзко возомнившими, будто они просвещены духом святым, тогда как ими владел антихрист… Действительно, верх одерживало многочисленное и отборное чешское войско, но победы эти привели к неслыханным мукам для всех народов, — в частности, и для чешского народа. Папа сам, собственными своими глазами, видел вызванные ими опустошения. И если собор сделал чехам уступку в виде компактатов, то только из снисхождения к блудным сынам, чтобы, положив конец некоторым заблуждениям, оставленный ныне живущим, этот договор помог им найти путь к миру и спасению.
Но компактаты были даны лишь поколению, испытавшему смуты и бури, а теперь не должны и не могут рассматриваться как гарантия мира в чешском королевстве. Папа заявил, что не может принять обещание покорности до тех пор, пока король не подтвердит на деле свою присягу, данную при короновании. Впрочем, папа посоветуется со своими кардиналами и через несколько дней даст чешскому посольству окончательный ответ.
Кончив, папа окинул самодовольным взглядом собрание, минуя при этом чешское посольство. Потом набожно полузакрыл глаза и зашептал молитву. Наконец, снова открыв глаза, осенил широким крестным знамением всех присутствующих, на этот раз коснувшись ласковым взглядом главным образом чешского посольства.
Принимая папское благословение, пан Прокоп из Рабштейна опустился, как и все присутствующие, на колени. Но остальные члены чешского посольства остались стоять, лишь слегка склонив головы. Потом посольство повернулось и пошло из залы. Кардинал Куза подошел к пану Прокопу, взял его под руку и о чем-то оживленно заговорил. Пан Костка уходил, выпрямившись, гневный. Палечек оглянулся на папу. Тот стоял с кардиналом Бессарионом и оживленно с ним разговаривал. Вдруг тонкие губы его мучительно искривились. Он схватился за колено и стиснул зубы, так что у него скулы зашевелились. Но сейчас же опять засмеялся и громко продолжал интересную беседу.
Кардинал Куза пригласил посольство в соседнюю залу. Там был накрыт роскошный стол, и прислужники в одежде, похожей на туники простонародья в императорском Риме, разносили гостям кубки с вином.
— Из папских виноградников, — сказал кардинал Куза пану Костке.
Но тот ответил лишь горькой улыбкой, Коранда поблагодарил, отказавшись от угощения. Рыцарю Палечку вино понравилось.
— Valete et plaudite,[176] — сказал кардинал Бессарион пану Прокопу из Рабштейна на прощанье.
«Да, мы уедем, — подумал Палечек, — конечно, уедем, потому что тут делать нечего. Но рукоплескать не будем. Этого от нас не дождетесь!»
Посреди дня Палечек сидел с магистром Фульвио на берегу Тибра. Пахло рыбой, но вид на замок святого Ангела был так прекрасен, что не хотелось уходить. Зашел разговор о греческих философах. Палечек слушал и молчал. А Фульвио говорил — губами, глазами, руками. Долго, до самых сумерек.
Когда они встали и пошли в трактир пить фалернское, Палечек сказал Фульвио:
— У нас есть привычка каждую мысль сейчас же взять и рассмотреть, что в ней относится непосредственно к нам. И вот мне кажется, что в молодости я был Демокритом, философом, который смеется, а теперь стал Гераклитом, философом плачущим…