Выбрать главу

Фургон мчался на предельной скорости, тяжело подпрыгивая на ухабистой дороге, заключенные молчали, прижавшись друг к другу: в тесноте нельзя было даже шевельнуть рукой. Вдруг остановка, громкая перебранка с немецким патрулем. Объезд. Снова остановка — и дверца фургона распахнулась настежь. Кто-то негромко сказал по-гречески:

— Десять человек — выходи!

Никос был в числе первых. Кто-то незнакомый подошел к нему, заглянул в лицо, удовлетворенно хмыкнул. Мотор взревел, и фургон укатил в темноту. Десять заключенных, растерянно озираясь, стояли в узкой темной улице.

— Товарищи, вы на свободе, — быстро проговорил незнакомец. Кто-то ахнул. — Тихо! Быстро разойтись, куда вам укажут. Акронавплиоты среди вас есть?

— Есть, — тихо сказал Никос.

— Да, я знаю тебя, товарищ Белояннис. Еще кто?

Так Никос познакомился со Спиросом Эритриадисом, пирейским учителем, опытным подпольщиком, коммунистом.

Оказалось, что до войны оба они работали бок о бок — даже выступали однажды на одном и том же митинге, но вот встретиться лицом к лицу довелось впервые.

— Ищем акронавплиотов, — сказал Спирос, обняв Никоса. — Собираем своих людей.

— Есть у меня некоторые частные замечания, — с улыбкой сказал Никос. — Лицо у офицера, как бы тебе сказать, не совсем арийское. Сегодня прошло, в другой раз может и не пройти. Земляк мой, что ли?

— Ну да, с Пелопоннеса, — удивленно сказал Эритриадис. — Неужели заметно? Немецкий у него в полном порядке. Одно только, что не блондин.

— Ну, разумеется, я понимаю, — Никос засмеялся, — откуда же на Пелопоннесе возьмешь блондина? Но дело не только в этом. Чуть-чуть пришепетывает твой ариец, вот я и уловил свое, родное: в Патрах все по-немецки так говорят.

Разыскать Умберто, о котором Никос вспомнил час спустя, оказалось непросто: побег был так организован, что даже Эритриадис, отвечавший за первую десятку освобожденных, не мог сказать, куда увезли остальных. И это было понятно: немцы должны были спохватиться, броситься на поиски, а укрыть в одном месте полсотни человек практически невозможно.

Умберто напрасно опасался афинян: нашлась в городе семья, которая приютила его, как родного. Недели две бравый тосканец отсиживался в полной безопасности, дожидаясь конца войны. Потом не выдержал и упросил своих хозяев свести его с людьми, организовавшими побег. Так он попал в боевую группу Эритриадиса и сразу же показал себя смелым, ловким, расторопным бойцом. Однако вернуться в Италию ему было не суждено: весной сорок четвертого немецкие автоматчики, прочесывавшие Коккинью, окружили домик, в котором ночевали Умберто и трое его товарищей. В течение часа четыре партизана отстреливались, окруженные сотней фашистов, пока наконец немцам не удалось этот домик поджечь. Так оборвался путь Умберто в родную Тоскану. Свой долг перед афинянами Умберто выплатил сполна…

Но обо всем этом Никос узнал уже много позднее, находясь далеко на юге, в Лаконии, где партия определила ему место сразу после побега.

*

Теплой сентябрьской ночью 1943 года Никос сидел в чистой комнате маленького одноэтажного дома под черепичной крышей, каких в Амальяде очень много, и за стаканом самодельной водки «узо» неторопливо разговаривал с отцом.

Немцев в Амальяде не было, в городе хозяйничали жандармы из местных фашистских прислужников, и среди них Пулидис, сосед, бывший полицейский, солидный с виду мужчина, решивший связать свою судьбу с «новым порядком».

Мать со старшей дочерью Елени хлопотали в чулане, перебирая скудные запасы овечьего сыра, сушеной рыбы, чеснока и вполголоса обсуждая, как ухитриться накормить изголодавшегося Никоса, не разводя огня в плите на дворе. По запаху горячего пилава половина города смекнула бы, что к Белояннисам вернулся сын, и через десять минут во двор ломились бы жандармы. По этой же причине не зажигали света, и Никос скорее угадывал, чем видел в полумраке настенный шкафчик с резьбой, казавшийся когда-то недосягаемо высоким, и зеркало с кружевной накидкой… Все было то же, что и двадцать с лишним лет назад, только значительно уменьшилось в размерах, и плечи отца, когда-то казавшиеся огромными, стали узкими и щуплыми, как подростка. Да, сдал старый Георгис… это был уже не тот бравый мастеровой, который, веря в свои руки и в свою удачу, отправился в незапамятные времена на поиски счастья в Америку и, не в пример многим прочим, вернулся, да еще с деньгами. Боже, какой праздник был тогда в доме, как помолодела мать, намучившаяся с двумя детьми, каким гоголем ходил отец и, пренебрежительно приподнимая двумя пальцами кружевную накидку, произносил со значением английские слова, отчего мать тихонько смеялась, а дети приходили в восторг и скакали по комнате, как безумные. Никос с упоением повторял все, что говорил по-английски отец, а Елени, хоть и постарше, не могла запомнить и старалась перекричать мальчишку. «Ну, хибару эту продавать пока не станем, — задумчиво говорил отец, — перво-наперво капитал надо вложить. Купим дом трехэтажный, хороший, откроем гостиницу на американский манер и будем жить на проценты да детей плодить. Ты мне трех сыновей еще родить обязана, слышишь, Василики?» — «Так уж и обязана, — смеялась мать, — мне и двоих детей хватает, хлебнула горюшка…» Но все-таки родила, правда, не трех сыновей, а одну дочку, и назвали ее, по настоянию отца, Аргентиной. И вроде бы зажил Георгис, как человек: гостиницу купил в самом центре Амальяды, обставил ее, как подобает, сына единственного учиться в столицу направил, в университет, чего же еще желать? А вот пришла лихая пора, явились изверги, расположились в гостинице, денег не платят, уходить не собираются, а скажешь что поперек — к стенке поставят, и в пять минут со смертью под венец. И дочка младшая, красавица, умница, Аргентина, дитя любви, довольства, благополучия, не перенесла голодной зимы. Уж как он мучился по ней, как убивался. Винил себя: зачем в такой холе держал? — да младшенькая была, ближе всех ему к сердцу. Не перенесла. Вон двое старших — на одуванчиках[4] выросли, на чесноке да на зеленых маслинах, и все им нипочем: тюрьма, побои, голод — ничем их не проймешь, знай себе гнут свою линию.

— Ну что, сынок, куда теперь податься думаешь? В горы, наверно, тянет?

— В горы, отец, только туда. Только там сейчас мое место.

— А то пожил бы дома недельки две. Мы бы тебя укрыли хорошенько. С продуктами сейчас полегче, отъелся бы немного. А то ведь на кого похож.

— Нельзя, отец. Я солдат. Приказано явиться через двое суток.

— Да разве есть такие люди, которые могут тебе приказывать?

— Конечно, есть.

— А я-то думал, ты у них самый старший. Столько лет по тюрьмам мыкался… Какое же звание тебе положено, если на наш, на человеческий, счет переложить?

— Ну, скажем, капитан.

Отец покряхтел, поскрипел стулом.

— У клефтов капитаны все плохо кончали… Смотри, тебе род продолжать. Береги свою голову. В каких местах партизанить будешь? Или секрет?

— От вас — не секрет. В Лаконии, отец, на Тайгете[5].

— А к дому поближе нельзя?

— К дому — нельзя. Мне с англичанами связь держать.

— Англичанам не верь. Они полмира обманом служить себе заставляют. И греков заставят, освободят — и заставят.

— Не выйдет у них, отец. Мы сами себя освободим, не дожидаясь мистера Черчилля… А почему ты смеешься?

— Ты и со мной как речь говоришь. Привык агитировать. Ну, поглядим, поглядим…

— Увидишь, отец: через год я со своим полком спущусь в Амальяду. И будет здесь на веки вечные народная власть.

— А через год и день придут англичане. И никакой народной власти не будет. Да может ли она быть вообще? Есть власть, и есть народ. Желток с белком смешать — цыпленка не будет.

— О чем так спорите? — спросила, входя, Елени. — На всю долину ваши голоса. Пулидиса в гости захотелось?

— Да вот, — сказал Георгис Белояннис, — грозится сын прийти сюда через год и отобрать у нас гостиницу.

— Ах, вот оно что? — засмеялся Никос. — Теперь я понял, почему ты англичанами пугаешь. Ну что, сестра, ограбим мы нашего американца?

вернуться

4

Листья одуванчиков греки употребляют в пищу.

вернуться

5

Тайгет — горный хребет возле Спарты.