Что касается фигур «дикции» («Дефчонкадаластрикача»), они заходят намного дальше простой натурализации французской орфографии. Бережливо используемая фонетическая транскрипция везде носит агрессивный характер, она появляется лишь в сопровождении определенного барочного эффекта («Тоштотысказал»); прежде всего, она — захват рубежа, сакрального по определению: орфографического ритуала (хорошо известны его социальные причины — классовая преграда). Но демонстрируется и высмеивается вовсе не иррациональность графического кода, почти все усечения Кено имеют один и тот же смысл: на смену слову, помпезно закутанному в свое орфографическое платье, дать вырваться слову новому, несдержанному, естественному, то есть варварскому. Здесь под сомнение ставится французскость письма, благородный франсуэзский язык, нежная речь Франции вдруг разрывается на серию вокабул-апатридов, так что от нашей Великой Литературы, уже после взрыва, могла бы остаться лишь коллекция отдаленно руссейских или куакиютльских осколков[*] (и если это не так, то лишь благодаря доброй воле Кено). Впрочем, нельзя сказать, что фонетизм Кено является чисто разрушительным (бывает ли в литературе однозначное разрушение?): вся работа Кено над нашим языком пронизана навязчивым желанием, стремлением к расчленению; это техника, начальный приём которой — загадывание ребуса (le vulge homme Pecusse[62]), а функция — изучение структур, поскольку шифровать и дешифровывать суть две стороны одного и того же акта проникновения, как об этом еще до Кено свидетельствует, например, вся раблезианская философия.
Все это составляет арсенал, хорошо знакомый читателям Кено. Новый прием высмеивания, который часто отмечается, — мощная клаузула, которой Зази щедро (то есть тиранически) поражает бóльшую часть утверждений, высказываемых окружающими ее взрослыми («в жопу Наполеона»); фраза попугая («Ты говоришь, говоришь, и это все, что ты можешь») принадлежит к той же технике сдувания. Но здесь сдувается не весь язык; в соответствии с самыми научными определениями логистики Зази очень хорошо различает язык-предмет от метаязыка. Язык-предмет — это язык, который обосновывается в самом действии, который движет вещами; это первый промежуточный язык, тот, на котором можно говорить, но который сам больше трансформирует, чем выражает. Зази живет именно в этом языке-предмете, и как раз его она никогда не отстраняет и не высмеивает. То, что говорит Зази, это промежуточный контакт с реальностью: Зази хочет свою какукалу, свои блуджинсы, свое метро, она говорит в повелительном или желательном наклонении, и поэтому ее язык защищен от любой насмешки.
И из этого языка Зази время от времени выходит для того, чтобы пригвоздить своей убийственной клаузулой метаязык взрослых. Метаязык — это язык, на котором говорят не с вещами, а насчет вещей (или насчет первого языка). Это паразитирующий, неподвижный, нравоучительный язык, который сопровождает действие, как муха рыдван; императиву и оптативу языка-предмета он противопоставляет свое принципиально изъявительное наклонение, подобие нулевой отметки действия, предназначенное не изменять реальность, а ее представлять. Этот метаязык развивает вокруг буквы речи дополнительный смысл, этический, или жалобный, или сентиментальный, или наставнический и т. п.; короче, это пение: в нем мы узнаем саму суть Литературы.
Итак, зазическая клаузула очень точно метит в этот литературный метаязык. Для Кено Литература — категория речи, а значит, и существования, которая затрагивает все человечество. Как мы видим, бóльшая часть романа — несомненно профессиональная игра. Однако затронутыми оказываются не изготовители романов; таксист, танцор-обольститель, бистро, сапожник, толпа на улице, весь этот реальный мир (реальность языка влечет за собой точную социальность) погружает свою речь в большие литературные формы, проживает свои отношения и свои цели по доверенности Литературы. В глазах Кено утопической литературностью языка обладает не «народ», а Зази (возможно, отсюда — глубокий смысл этой роли), то есть ирреальное, волшебное, фаустовское существо, поскольку оно судорожно сцепляет детство и зрелость: «Я — молода, я — вне мира взрослых» и «Я много пережила». Невинность Зази — не свежесть, не хрупкая девственность, — свойства, которые могли бы принадлежать лишь романтическому или созидающему метаязыку: она — отказ от напевного языка, наука языка переходного; Зази кружит в своем романе подобно ангелу-распорядителю, ее функция — гигиеническая, анти-мифическая: она призывает к порядку.
*