— Она вся изрыта шахтами, и руды там еще многое множество. Только теперь, тридцать вот уж лет, водой все затоплено — подступиться нельзя. Мой дедушка там робил… Он и по сю пору жив еще.
— Каторжный был?
— Да почитай что каторжный. Втапоры все крестьяне каторжные были… Мы заводские ведь. Как послушать дедушку-то, так нонешние каторжные в раю живут супротив ихнего. Разгильдеев ведь тогда был…{18} Вон спросите-ка светличного старика: он ведь тоже — и здесь, в этой самой горе, робливал и на Каре был. Вам теперь какая каторга? Уроков с вас, почесть, не спрашивают, порют редко, в препорцию, а втапоры дня не проходило, чтоб кровь рекой не лилась!..
Казак отошел. Все невольно задумались.
— Что же? Посмотрим, что за шахта такая, — предложил я арестантам, и мы отправились в колпак.
Посредине его находился большой четырехугольный колодец, почти доверху наполненный водою. Я нагнулся и почти тотчас же зажал нос — такой вонью разило оттуда…
— Тридцать лет стояла — прогнила, — объяснил кто-то из арестантов.
— Что же мы будем делать?
— А вот придет нарядчик — укажет. Торопиться нам нечего. Казна-матушка подождет.
— Что мы — каторжные, что ль? Торопиться!..
— Кто поспешит, людей насмешит.
— Да я не к тому говорю, чтобы торопиться, — оправдывался я, — а просто спрашиваю: что мы будем делать?
— Шарманку крутить.
— Где же тут шарманка? Все захохотали.
— Ну и плохи ж вы, Миколаич! Тут об книжках-та забыть надыть…
Я совсем сконфузился и начал оглядываться по сторонам. Над колодцем возвышался, на перилах, вал с железными ручками. Я взялся за одну из них, и огромный вал заскрипел и грузно повернулся. Тут только вспомнил я о принесенных нами бадьях и канате.
— Эхма! Давайте-ка лучше песенку, братцы, споем! — сказал молодой, довольно красивый парень Ракитин, имевший в тюрьме прозвище «осинового ботала» (так назывался бубенчик, который вешают на шею коровам, чтоб они не заблудились в тайге).
И, не дожидаясь поощрения, он запел высоким, сладеньким тенорком:
Но эта песня, должно быть, не понравилась ему, и он тотчас же затянул другую:
Я насторожил уши.
— Вдоль чего стремится?
— Вдоль кровли воин молодой… То есть совсем, значит, молоденький паренек, ну вроде как я… И красавец такой же… И едет он к жене своей родной, супруге своей драгоценной…
— Постойте! Как же по кровле может он ехать? По дороге, по полю — так, а по крышам кто же ездит? «В дом кровных» нужно петь, то есть в дом родных.
— Хорошо-с. Это я беспременно запомню, будьте спокойны. Ох, и жестокая ж была у меня прежде память, Иван Николаевич, до чрезвычайности я, бывало, помнил всякую вещь! И ужасную страсть имел к наукам. Ну, а с тех пор как женился, гораздо тупее стал.
— А, вы женаты, Ракитин? Где же ваша жена?
— Здесь же, за мной пришла. Да разве вы не, видали — в обозе женщина ехала? Скверненькая такая, скверненькая старушоночка, плюнуть хочется! Она на пятнадцать лет меня старе.
— А вам самому сколько лет?
— Двадцать седьмой вот с покрова пошел. И мальчишечка у меня, знаете, есть, сюда же пришел, Кешей звать. Третий годок. Ох, и болит у меня сердечушко об ем, как подумаю, — болит!
— А об жене не болит?
— Жена что! Жен можно двадцать добыть, стоит захотеть. Особенно такому артисту, как я!.. Любая баба с ума от меня сойдет, от честной моей красоты!
И он вдруг пустился в пляс, приговаривая скороговоркой:
— Ах ты, ботало осиновое! — хохотали арестанты.
В эту минуту в дверях появился нарядчик Петр Петрович.
— Запарился же я, ребята! — сказал он, снимая шапку и обтирая лоб красным клетчатым платком. — Трудненько будет забираться сюда.
Тяжело дыша, он уселся рядом с нами на бревенчатом широком срубе шахты. Я попросил его объяснить, что имеет в виду горное ведомство, предпринимая эти работы.
18
П. Ф. Якубович писал: «Разгильдеев — знаменитый в истории каторги горный инженер, управлявший в 50-х годах Карийскими золотыми промыслами и варварски обращавшийся с арестантами и заводскими крестьянами» (Л. Мельшин. Любимцы каторги. Харьков, 1901, стр. 4).