— Стену хотел тюремную пробурить! — острила кобылка, шумно разбегаясь по камерам.
Некоторое время спустя для Штейнгарта открылось, однако, более важное занятие, чем бурение и ношение буров, занятие, которое в глазах не только арестантов, но и начальства сразу возвысило более чем вдвое наши прежние фонды. Раз поздно вечером в камере нашей загремел замок, дверь распахнулась, сильно перепутав сидевших в углу картежников, и вошедший надзиратель пригласил моего товарища к внезапно захворавшей жене эконома.{15}
— Сам начальник просит поглядеть, — заискивающе объявил он.
Штейнгарт, проворно одевшись, ушел. Вернулся он только два или три часа спустя, не только осмотрев больную, но и лично приготовив для нее с помощью фельдшера нужные лекарства. Первый случай медицинской практики Штейнгарта оказался очень счастливым: больная на другой же день почувствовала себя вполне здоровой, и слава его как замечательного врача загремела далеко кругом. За надзирателями, их женами и детьми стал обращаться к нему и весь шелайский бомонд{16} — казацкий есаул с семьей, его помощник Монахов, писаря из тюремной конторы и, наконец, сам Лучезаров, почувствовавший к молодому врачу большую симпатию; он дал ему разрешение во всякое время дня и ночи посещать больничную аптеку и, по зову больных, выходить — разумеется, под конвоем — за ворота тюрьмы. Нередко стали вызывать Штейнгарта прямо из рудника, отрывая от работы, а иногда и совсем не наряжали в гору в течение целой недели.
Валом повалило к нему и тюремное население. Пьяница фельдшер совсем как бы остался за штатом, и дело доходило до того, что он только формально освобождал арестантов от работ или клал на больничную койку, в действительности же всем распоряжался Штейнгарт. С течением времени это начало злить самолюбивого Землянского, и он сделался нашим отчаянным врагом. Но пока что я от души радовался тому, что обстоятельства сложились для товарища так благоприятно и пребывание в каторге могло стать для него полезной практической школой, «пятым курсом академии», как выражался он сам.
Я видел его бодрым, повеселевшим, всецело поглощенным своими новыми занятиями, не имеющим даже достаточного досуга, чтобы хандрить и мучиться своими личными печалями и страданиями.
За розами и лаврами, правда, последовали в свое время волчцы и тернии, но о них я расскажу после.
Только поздними вечерами, когда жизнь в камере затихала и сожители наши уже громко всхрапывали, нам удавалось по-прежнему беседовать по душе, и этим беседам за полночь конца не было. Лежа на своих подстилках и склонившись один к другому головами, мы шепотом разговаривали иногда вплоть до рассвета, особенно когда дело было накануне праздника и на другой день не предстояло работ. О чем только ни говорили мы в эти тихие тюремные ночи!..
Однажды рыженький Жебреек, один из ближайших соседей наших по нарам, подошел ко мне в коридоре тюрьмы и таинственно сказал:
— Знаете, Иван Миколаич, что я хочу спросить у вас: где вы доставали те книжки, по которым сами учились?
— Как это сам учился?
— Да так. Я оченно хорошо понимаю теперь, что те-то книжки, которые вы нам читали, — так себе, пустяковые книжки для простого народа, вот как мы, дураки. Ну, прямо сказать, белые книжки, как есть белые — бумага и ничего больше. Для старых баб все это да ребятишек списано. А вы сами с товарищами по настоящим, значит, по черным книгам учились… Я это очень хорошо теперь вижу.
— Не понимаю я вас. Какие такие черные книги?
— Ну, уж вы со мной не разговаривайте так. Я ведь не какой-нибудь Луньков или Сохатый… Новой[4] арестант с умом, а новой совсем как младенец… Ну, а я до пятидесяти годов дожил и тоже что-нибудь смекаю. У меня самого бабушка — прямо скажу вам, не таясь — ведьма была, вот что!
Я поглядел во все глаза на выжившего из ума старикашку: он был, по обыкновению, комично-серьезен и величав.
15
Л. В. Фрейфельд писал, что его «познания в медицине были в то время весьма ограниченны» и он твердо решил «ни под каким видом не брать на себя моральной ответственности за успех лечения и строго руководствоваться старым принципом «не вреди». Но уже после акатуйской «практики», будучи переведен в вольную команду в Кадаю, Л. В. Фрейфельд писал: «Я был встречен в Зерентуе как врач, «спаситель» жизни Архангельской (жены Лучезарова. — И. Я.). Мои медицинские познания и врачебное искусство были, конечно, весьма преувеличены; тем не менее раздутая популярность способствовала тому, что я скоро был приглашен в качестве врача сначала к начальнику каторги Томилину, затем к помощнику его Фищеву. Меня сделали врачом-профессионалом. Я тогда носил еще кандалы, ходил с бритой головой и пр.» («Из прошлого». — Журнал «Каторга и ссылка», 1928, № 5, стр. 89 и 102).