Выбрать главу

Личная жизнь Асклиады Кондратьевой не сложилась, и всю себя она посвятила любимым воспитанникам — Валере и Гале. Уже в 1990-е годы Гаврилин, всегда очень тяжело переживающий трагедии дорогих ему людей, написал о свой нянюшке десять кратких предложений — последний штрих к портрету близкого человека: «Крёстная. Её любимый. Грибы в подштанниках. Избиение любимого. Свидание в лесу. Цветочек на память. Много десятилетий прошло. Дом престарелых. Смерть крёстной. В гробу, на груди — цветочек засохший» [20, 297].

6 апреля 1972 года в дневнике Наталии Евгеньевны появилась запись: «Умерла нянечка — крёстная Валерия, Асклиада Алексеевна Кондратьева, — на 80-м году. Валерий поехал на похороны. Всё очень тяжело. По приезде говорил о том, что она за несколько дней до смерти сама съездила в бухгалтерию, рассчиталась за гроб, за всё, что связано с похоронами, дала деньги старушкам, которые должны были её обряжать. А старушки из деревни «крёсны» настолько были взволнованы его приездом, что решили дать ему деньги «за дорогу». Рассказывая об этом, не мог удержаться от слёз: «Вот люди-то!» [21, 161]. Через несколько лет после похорон в доме Гаврилиных появилась репродукция иконы Спаса Нерукотворного. На обратной стороне Валерий Александрович написал: «6 апреля 1972, знак упокоения — крёстна» [21, 162].

В отличие от Клавдии Михайловны, Асклиада Кондратьева была человеком глубоко православным, поэтому, прежде чем показаться крёстной на глаза, маленький Валерий по совету мамы снимал и прятал пионерский галстук. И с самого начала Клавдия Михайловна просила сына даже и не упоминать при крёстной о том, что его зачисляют в пионеры, а Асклиада Алексеевна, в свою очередь, собираясь крестить семилетнего Валерия в Кафедральном соборе, предупредила, что не стоит сообщать об этом маме.

Гаврилин вспоминал, что воспитывали его строго, могли и отчитать, а иногда и выпороть. Среди его заметок есть одна очень трогательная: «Провинился. Крёстная: «Выпороть тебя». Я принёс вицу (хворостина. — Н. П.). Крёстная заплакала, умилилась и пороть не стала. Мать выпорола страшно — пуком лучины. Крёстная лечила меня в бане и ругала мою мать. Мать бегала вокруг бани и ругала крёстную. Когда меня, всего в жару, уложили в постель, обе сидели в обнимку в кухне и плакали» [20, 299].

А есть и шуточные наблюдения: «Когда <крёстная> хотела сказать нечто нравоучительное, она надевала очки. Когда она очки снимала — можно было жить по-старому. <…> Если бы мать говорила мне только: «Да здравствует мой сын!» и этим выражала свою любовь ко мне, я бы отрёкся от неё… Счастье в том, что она умеет хорошо меня поругать» [20, 93].

Своими воспоминаниями о Клавдии Михайловне Гаврилин делился с Наталией Евгеньевной, а она подробно фиксировала их в своём дневнике: «Валерий не раз мне рассказывал, что мама его очень хорошо пела, и часто пела. Он эти песни, всегда грустные, запомнил с детства. И ещё: она всегда, куда бы они ни шли или ни ехали, обращала его внимание на красоту природы: «Смотри, какое небо, какой закат, какие красивые цветы, а какие травинки!» Отсюда отклик на красоту во всём»[8] [21, 238].

О своём детстве в Перхурьеве-Воздвиженье Гаврилин, наделённый блистательным литературным дарованием, всегда высказывался поэтически. Причём особую роль в его рассказах играла даже не сама история со всеми её сложными, а подчас и бестолковыми перипетиями, а неповторимо колоритная речь главных действующих лиц. Именно такую речь — и забористую и песенно-протяжную — слышал Гаврилин в своём детстве, а позже перенёс на страницы воспоминаний:

«Капитолина деловито обследовала гардероб, достала материно шёлковое комбине, прозрачное крепдешиновое платье, туфли на высоких каблуках и всё это моментально на себя надела. Мне стало обидно. «Ты чего, Капка, мамино взяла?» Капка, сощурившись, глянула на меня: «А чего ей одной, што ли, всё носить?» Это показалось мне убедительным, но обида не проходила. «Ты, Капка, дура дурой, крёсна говорит». «А ты, Капа, ишо подеколонься. Мамка дакдиколонится». — «А где деколоно-то?» <…>

Мария-то мне и говорит: «Как в городу-то будешь, тетка Люба, так пундры-то мне и купи. Может, пундра и поможет». — «Ладно, — говорю, — куплю». Приезжаю, это, в город и спрашиваю: «А где, — говорю, — пундры мне тута купить? Страсть как девке моей, племяннице, пундры надо». — «А вон, — говорит, — космический магазин — там и купишь». Захожу туда — гляну кругом — пундра, и всё в коробочках, в коробочках. Коробочки-то все разные, а цена им одна — все сторублёвые. «Какискокие?!!» — Юрьевна вытаращила глаза и обмерла. Вот я и говорю: «Вы что, — говорю, — охренели, совесть-то вам пундрой засыпало да крашеным салом замело, что вы… Вы что, — говорю, — мать ваша не мытая…»

Крёстная, никогда не видевшая арбуза, в ответ на моё предложение попробовать отвечала: «И убери, и боюсь, и пробовать не стану» [20, 132, 362].

Немногочисленные очерки Гаврилина о детстве включают и описания обычного дня, проведённого в обществе подружки Капки и сестры Гали: «Я помню картофельные лепёшки на стеарине, которыми потчевала меня Капка. Капка была старше меня на год, и мы дружили с ней. Мать её, Анна Папина, целыми днями работала на скотном. Женщина она была суровая, молчаливая, и мы все её побаивались. Но дома она бывала редко, и я, пользуясь этим, дни напролёт просиживал у Капки. С утра, схватив по куску хлеба с крутой солью, мы с сестрой отправлялись на окраину деревни, где начинались бани, и через репейник пробирались к Капкиному дому. Крыльца у дома не было, и, приставив обыкновенную лестницу, мы взбирались на двухметровую высоту и, ухватившись за высокий порог, переваливались в сени. Конфеты съедали, а фантики аккуратно разглаживали и весили на стенку для украшения. Особенно ценились обёртки из фольги — это был уже предмет роскоши. Такую обёртку хозяйки приделывали к иконостасу, который помещался в горнице, а если иконостаса не было — то пристраивали как-нибудь к киоту» [20, 179].

Иногда долгий день вдруг расцвечивался неожиданным событием: «Помню первое кино в нашей деревне: как мы, ребята, не знали, куда смотреть, и по ошибке смотрели весь сеанс на киноаппарат и на динамо, которое крутил киномеханик, казавшийся нам чудо-человеком, счастливцем, избранником судьбы, которому мы дружно завидовали» [19, 79].

Сестра Гаврилина, Галина Смелова, оставила воспоминания о их детстве, написанные простым, незамысловатым языком, где она рассказывает, каким ребёнком был Гаврилин — ранимым, мечтательным, вдумчивым, очень талантливым: «Валериком его было не назвать, всё Ляля, Ляля. В деревне все звали его так. Всё мурлыкал, мурлыкал. Конечно, он отличался от нас всех. Фантазией. Праздники были, ёлки, игрушки. Всё он сочинял, придумывал, изобретал. Знаете, детства-то не было! Детства-то не было! Было у нас с Валериком по любимой козе. Одна серая, это Валерика. А у меня белая. У него была Симка, у меня Розка. Молоко надо, чтобы от своих коз было. Мне от своей, ему от его козы.

Он ведь очень серьёзный у нас был, не по возрасту. Думаете, он часто с нами играл? Нет, не часто. Всё читал. В Ленинград поехал уже в очках. А я, девчонка, была поменьше, не такая серьёзная. То играли в художественную мастерскую, кошка у нас была директором. Рисовал он у нас очень хорошо, почему-то цветы. Крёстная до самой смерти рисунки его берегла. Изучали край. Ходили по речкам около деревни Перхурьево, пока Валерику не надоело. Ходили в детдом детей лечить. Чесноком. Это запомнилось. Услышали: мама идёт. Как ветром унесло! Валерик меня очень любил, и я его любила, но судьба в детские годы уже разлучила» [18, 45].

вернуться

8

«Он даже в кабинете не может заниматься, если в нём что-то стоит, лежит или висит некрасиво. В кабинете всегда стоят в вазе камыши или ветлы, привозили их из Опочки. Потом привозили из Репина, с берега залива» — запись Наталии Евгеньевны от 1981 года [21, 238].