— Да воскреснет Бог и расточатся врази его! И да бежат от лица его…
Но это шепчут только уста Василия. Молитва не просветляет, не возвышает его излукавившейся души, привязанной к земле крепкими узами мелких расчетов, ненасытной корысти и жажды величия.
А между тем пронырливый, изворотливый ум старого и опытного дворского дельца уже старается подыскать и утешение для грозного будущего и оправдание для темного минувшего.
— Да, да!.. И то сказать надо: кругом меня немного верных да надежных… Лыков Борис, Куракин, Голицыны князья, да разве Хворостинин… Пожалуй, и обчелся! А тут еще и патриарх мне этот навязался… Да! Гермоген не Иову чета! Тот был Борису верным другом… А этот, чуть что не по уставу, — не дозволю! Так и отрежет — там поди, считайся с ним. Романовы мне нужны, и если этот Степурин мне пригодится, я подниму его и… этим угожу Романовым…
II
Убылая царица московская
На другое утро, чуть свет, один из площадных подьячих чуть не бегом бежал в Шумихин тупик, на Варварку. Завернув в тупик, он миновал две полуразвалившиеся лачуги и рысью подбежал к высокому забору с парадными воротами под широким навесом. Чуть только брякнул он в воротнее кольцо, как за воротами раздался свирепый лай дюжих дворовых псов.
Из-за громкого лая псов послышался за воротами чей-то кашель, и старческий голос окликнул подьячего из-за калитки:
— Кто стучит там? Эй! Отзовись!
— Свои люди, Евтихьич!
— А! Демьянушка! Милости просим! Добро пожаловать, господин подьячий! — ласково произнес он, впуская Демьянушку и указывая ему перед собою дорогу на крылечко, прирубленное к воротнему навесу. — Да ты это с чем же пожаловал-то?
— С тем пожаловал, что ты и не чаешь! Перво-наперво-то к господину твоему, к царскому стольнику Алексею Степановичу Степурину — с приказом! А там и к тебе, старому приятелю, с вестями…
— С приказом? Да от кого же бы это? — с любопытством допрашивал старый слуга.
— Ступай, буди его! Скажи, что, мол, от государева дьяка Томилы-Луговского прислан. Зовет, мол, Алексея-то Степановича, не замешкав, без всякого мотчаяния[2]: по государеву делу!
Минут десять спустя Евтихьевич вернулся и, едва переступив порог избы, прямо подошел к Демьянушке.
— Ну, что ж? Какие вести? — спросил он его тревожно.
— Вести, брат, мудреные… Не знаешь, как и верить… Царь-то Дмитрий… жив ведь!..
Евтихьевич отступил на два шага от подьячего и молча стал креститься под кафтаном.
— С нами крестная сила! — произнес он наконец. — Сам ведь видел… Как он на столе… и Басманов-то в ногах.
— Вот то-то и оно! — таинственно ответил подьячий. — Говорят, кудесником был… И раньше все проведал, что избыть его хотят, — и тягу дал! А тут будто подручного убили. Вот у нас-то и пошел переполох! — сказал подьячий, не обращая внимания на рассуждения старого слуги. — Пошел да пошел, и порешили: царицу-то былую да всех поляков выслать наспех из Москвы а в приставы к ним твоего-то дать…
— Эй, Евтихьевич! — раздался чей-то голос из-за сеней.
Оба старика повскакали с лавки и засуетились.
— Милый человек! — сказал подьячий. — А уж ты, будь друг, ни словом не обмолвись о том, что слышал от меня… То есть своим-то ты скажи, обиняком, чтобы были настороже, да меня не впутай! И то сказать: ну, не ровен час, царь Дмитрий вернется да Шуйского «побоку». Прощай, дружище! Беги к нему… А мне еще хлопот-то пока довольно, я ведь и позабыл тебе сказать: сегодня, накануне венчанья царского, царицу Марину Юрьевну из Годуновских палат в Кремле вывозят, в дом Афанасия Власьева, что в Белом городе.
Около дома Бориса Годунова в Кремле, все еще смотревшего унылою и мрачною развалиной, в тот день с утра стала скопляться порядочная толпа народа. К ней, в четвертом часу дня, подошли и наши знакомцы: старый Евтихьевич и подьячий Демьянушка. За ними следом, не отставая от них ни на шаг, выступал высокий и красивый юноша, одетый в щегольской терлик[3] из яркой синей объяри[4] с золочеными разводами, туго подтянутый ремнем с серебряным набором. Шапка-мурманка с жемчужною запоной лихо была у него сбита на ухо и чуть-чуть прикрывала шелковые кольца его русых кудрей… Он, человек в Москве новый и раньше в ней не бывавший, шел, озираясь во все стороны, видимо смущенный многолюдством и шумом стольного древнего города. Наши знакомцы остановились в толпе перед самыми воротами.