Выбрать главу
Ужели я предам позорному злословью — Вновь пахнет яблоком мороз — Присягу чудную четвертому сословью И клятвы крупные до слез? (II, 52)

Разночинец, в понимании Мандельштама, имеет свою особую этику, свое особое чувство чести; его личность безупречна в нравственном отношении. В стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» (1931) он с новой силой подчеркнет свою принадлежность к этим «неимущим» интеллигентам:

Чур, не просить, не жаловаться! Цыц! Не хныкать —               для того ли разночинцы Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?               Мы умрем как пехотинцы, Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи (III, 53).

«Четвертая проза» — самоотчет разночинца советской эпохи, горестный итог собственного пути на исходе четвертого десятилетия жизни: «In mezzo del cammin del nostra vita[258] — на середине жизненной дороги я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. […] и все было страшно, как в младенческом сне» (III, 176). Цитатой из дантовского «Ада» Мандельштам обозначил свое вступление в советский ад тридцатых годов. Ответом поэта на травлю было его признание в том, что он выбирает собственный путь. Яростный памфлет Мандельштама представляет собой попытку самоутверждения, дерзостный вызов всем, кто пытался его сокрушить. Положение изгоя уже не повод для самообвинения и молчания, а источник гордой решимости: «Мой труд, в чем бы он ни выражался, воспринимается как озорство, как беззаконие, как случайность. Но такова моя воля, и я на это согласен. Подписываюсь обеими руками» (III, 178).

Положение изгоя определяет своеобразие его творческого процесса, ведет к отказу от «письма» и поэтической работе «с голоса»: «У меня нет рукописей, нет записных книжек, нет архива. У меня нет почерка, потому что я никогда не пишу. Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет» (III, 171). Не удивительно, что «Четвертая проза», этот манифест писателя, убежденно стоящего вне «литературы», возвращает Мандельштама и к гордому осознанию своей причастности к еврейству:

«…писательство […] несовместимо с почетным званием иудея, которым я горжусь. Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского отродья» (III, 175).

Чтобы выразить свое презрение к «писателям», Мандельштам пользуется устоявшейся формулой, оскорбительной по отношению к цыганам. Однако в другом месте, пытаясь найти образ, выражающий его пограничное состояние и обособленность, он подчеркивает свою принадлежность к цыганам: «У цыгана хоть лошадь была — я же в одной персоне и лошадь, и цыган…» (III, 178). В целом же памфлет Мандельштама — это открытое обвинение, брошенное в лицо «убийцам русских поэтов» и их приспешникам, официальным писателям-приспособленцам:

«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух» (III, 171).

Приговор советским писателям, вынесенный Мандельштамом, распространялся не на всех авторов того времени. Он выделяет сатирика Михаила Зощенко, «единственного человека, который нам показал трудящегося» и которого «втоптали в грязь». «Я требую памятников для Зощенки по всем городам и местечкам…», — восклицает Мандельштам (III, 178–179). Он приводит также строчку Сергея Есенина («Не расстреливал несчастных по темницам…») и восхищенно комментирует: «Вот символ веры, вот поэтический канон настоящего писателя — смертельного врага литературы» (III, 173).

Отношения Мандельштама с Есениным, покончившим в декабре 1925 года самоубийством в ленинградской гостинице «Англетер», всегда были непростыми. В бурную пору имажинистского движения 1919–1921 годов Есенин не раз осыпал Мандельштама бранью и ругал его стихи (правда в узком кругу он называл их «прекрасными»), Мандельштам же поначалу считал Есенина самовлюбленным нарциссом, который якобы знает лишь одну тему: «Я — поэт»[259]. Высококультурные акмеисты сторонились крестьянского поэта и задиристого имажиниста. Но когда Ахматова сказала однажды что-то неодобрительное об Есенине, Мандельштам тут же возразил, что Есенину все можно простить за одну-единственную строчку: «Не расстреливал несчастных по темницам»[260]. Эту же строчку из стихотворения «Я обманывать себя не стану…» (1922), вошедшего в сборник «Москва кабацкая» (1924), он превозносит и в «Четвертой прозе».

вернуться

258

Неточно приведенный первый стих «Божественной комедии» Данте.

вернуться

259

О взаимоотношениях с Есениным см.: Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников С. 89–94 (запись беседы В. Д. Дувакина с Н. Д. Вольпин).

вернуться

260

Ахматова А. Собр. соч. в шести томах. Т. 5. С. 4.