Плохо соображая спросонья, она посторонилась, и корнет, видимо, принял это движение за приглашение войти.
– Тут повсюду какие-то эротоманки! – пожаловался он (этими его словами и объясняются позднейшие предположения относительно Регининой и Лисицкой). – А я люблю вас! Только вас!
Объяснение на пороге номера было прервано, когда из-за угла выбежал Вася Простаков. Сон у него крепкий, поэтому из всех «мадридцев» он пробудился последним.
– Лимбах, вы что тут делаете? – закричал он. – Оставьте Элизу в покое! Почему Жорж на полу? Вы его ударили? Я позову Ноя Ноевича!
Тогда корнет проворно шмыгнул внутрь и запер за собой дверь. Элиза оказалась с ним наедине.
Не сказать, чтобы ее это испугало. На своем веку она повидала всяких сорвиголов. Иные, особенно офицеры или студенты, бывало, вытворяли и не такое. К тому же Володя вел себя довольно смирно. Он пал на колени, шашку бросил на пол, взял краешек ее пеньюара и благоговейно прижал к груди.
– Пускай ради вас я погибну… Пускай меня даже выгонят из полка… Мои престарелые родители этого не переживут, но мне все равно без вас не жизнь, – выкрикивал он невнятное, но чувствительное. – Если вы меня оттолкнете, я распорю себе брюхо, как делали японцы во время войны!
При этом его пальцы как бы ненароком комкали тонкую шелковую ткань, она собиралась складками и поднималась все выше. Гусар прервал свою слезницу, чтобы наклониться и поцеловать Элизу в голое колено – да там и остался, дочмокиваясь все выше и выше.
Внезапно она ощутила озноб. Не от его бессовестных прикосновений, а от ужасной мысли, пришедшей в голову.
«Что если мне его судьба послала? Он отчаянный, он влюблен. Если рассказать ему о моем кошмаре, он просто вызовет Чингиз-хана на дуэль и убьет его. И я буду свободна!»
Но сразу же сделалось стыдно. Рисковать жизнью мальчишки из эгоистических видов – подлость.
– Перестаньте, – слабо сказала она, кладя ему руки на плечи (голова Лимбаха уже вся скрылась под пеньюаром). – Встаньте. Мне нужно с вами поговорить…
Она и сама не знала, чем бы всё это закончилось. Хватило бы ей храбрости или, наоборот, малодушия втравить мальчика в смертельно опасную историю.
До объяснения не дошло.
Дверь сорвалась с петель от могучего удара. В проеме теснились гостиничный швейцар, Простаков и Девяткин – с пунцовой шишкой на лбу и пылающим взором. Их раздвинул Ной Ноевич. Негодующе смерил взглядом непристойную картину. Элиза двинула Лимбаха коленкой по зубам.
– Вылезайте оттуда!
Тот поднялся, взял под мышку свое холодное оружие, нырнул под растопыренные руки швейцара и дунул в коридор, вопя: «Я люблю вас! Люблю!»
– Оставьте нас, – велел Штерн. Его глаза метали молнии.
– Элиза, я в вас ошибся. Я считал вас женщиной высшего порядка, а вы позволяете себе… – И так далее, и так далее.
Она не слушала, глядя вниз, на кончики туфель.
«Ужасно? Да. Подло? Да. Но простительней рисковать жизнью глупого офицерика, чем жизнью великого драматурга. Даже если дуэль кончится смертью Лимбаха, Чингиз-хан все равно исчезнет из моей жизни. Сядет в тюрьму, сбежит в свое ханство или в Европу – неважно. Я буду свободна. Мы будем свободны! За это счастье можно заплатить и преступлением… Или нельзя?»
До бенефиса пять единиц
Лов на живца
Какой-то мудрый человек, кажется Ларошфуко, сказал: очень немногие люди умеют становиться стариками. Эраст Петрович полагал, что принадлежит к этому счастливому меньшинству – и выходит, ошибался.
Куда подевалась разумная, достойная уравновешенность? Где вы, покой и воля, отрешенность и гармония?
Собственное сердце устроило Эрасту Петровичу штуку, которой он никак не ожидал. Жизнь перевернулась, все незыблемые ценности обернулись прахом. Он чувствовал себя вдвое помолодевшим и втрое поглупевшим. Последнее, впрочем, не совсем верно. Рассудок словно бы сбился с установленного курса, утратил целеустремление, однако сохранил всегдашнюю остроту и безжалостно регистрировал все фазы и повороты болезни.
При этом у Фандорина не было уверенности, что происходящее с ним следует считать болезнью. Может быть, он, наоборот, выздоровел?
Вопрос был философский, и ответ на него помог найти лучший из философов – Кант. От рождения он был хил, без конца хворал и очень расстраивался по этому поводу, пока в один прекрасный день мудрецу не пришла в голову превосходная идея: считать свое болезненное состояние здоровьем. Недомогать – это нормально, печалиться тут нечему, das ist Leben.[1] А если с утра вдруг ничего не болит – это подарок судьбы. И сразу жизнь наполнилась светом радости.