«Читатель благородный» до ужаса нелюбопытен. Пыльные томы написаны о каких-то «лишних людях», но кто из интеллигентных русских потрудился понять, что такое упоминаемая Печориным «Юная Франция»{129}, или почему особенно так «смутился» видавший виды Чекалинский?{130} Я знаю поклонников Толстого, которые думают, что Анна бросилась под паровоз{131}, и поклонников Пушкина, которые думают (вместе с Достоевским — судя по вздору в его пресловутой речи), что муж Татьяны был «почтенный старец»{132}. Я сам когда-то думал, что «лучше кажется была» происходит от «хорошая» (на самом деле, конечно, от «хороша»), и что Пушкин мог совершенно изъясняться и по-английски, и по-немецки, и по-итальянски, меж тем как на самом деле он из иностранных языков владел только французским, да и то в устарелом, привозном виде (до странности бледны и неправильны его переводы одиннадцати русских песен, из собрания Новикова, сделанные для Loewe de Weimars летом 1836 г.).
Пушкинисты наши недостаточно подчеркивают, что в двадцатых годах прошлого века русские образованные люди читали англичан, немцев и итальянцев, а также древних не в оригинале, а почти исключительно в гладкой прозе несметных и чудовищно неутомимых французских пересказчиков. В мещанской среде читались лубочные русские пересказы этих французских пересказов, а с другой стороны, иная второстепенная готическая баллада превращалась русским поэтом в прекрасное независимое творение; но дворянин-литератор, скучающий щеголь, захолустный вольтерьянец-помещик, вольнолюбивый гусар (хоть и учившийся в Геттингене), романтическая барышня (хоть и имевшая «английскую мадам»), — словом, все «благородные читатели» того времени получали Шекспира и Стерна, Ричардсона и Скотта, Мура и Байрона, Гете и Августа Лафонтена, Ариосто и Тассо во французских переложениях, с бесконечным журчанием притекавших через Варшаву и Ригу в дальние места Руси.
Таким образом, когда говорят «Шекспир», надо понимать Letourneur, «Байрон» и «Мур» — это Pichot, «Скотт» — Dufauconpret, «Стерн» — Frenais, «Гомер» — Bitaube, «Феокрит» — Chabanon, «Тассо» — Prince Lebrun, «Апулей» — Compain de Saint-Martin, «Манзони» — Fauriel, и так далее. В основном тексте и в вариантах Онегина даны каталоги целых библиотек, кабинетных, дорожных, усадебных, но мы должны беспрестанно помнить, что Пушкин и его Татьяна читали не Ричардсона, а Аббата Prevost (Histoire de Miss Clarisse Harlove (sic) и Histoire du chevalier Grandisson (sic) и что Пушкин и его Онегин читали не Матюрина (Maturin), a Melmoth ou l'Homme errant, par Mathurin (sic), traduit librement de l'anglais par Jean Cohen, 6 vols., Paris, 1821 (и эту-то чепуху Пушкин называл «гениальной»!).
Любопытно сопоставить пушкинский эпиграф со строчкой в третьей песне «Женевской Гражданской Войны» Вольтера (1767 г.). «…sombre énergumène (сумрачный сумасброд)… pétri d'orgueil»[16]. Речь идет о Жан-Жаке Руссо, о котором Эдмунд Бёрк говорит во французском переводе (1811 г.) «Письма к Члену Национальной Ассамблеи», что его «extravagante vanité»[17] заставляла его искать новой славы в оглашении своих недостатков. Следующее «pétri» в русской литературе находим через пятьдесят лет после «Онегина» в страшном сне Анны Карениной{133}.
Еще в 1817–1818 гг. Вяземский, Ламартин и Альфред де Виньи знакомились с le grand Byron[18] (которого Broglie, между прочим, называл «фанфароном порока») по отрывкам из его поэм в анонимных французских приложениях Женевской Универсальной Библиотеки. Уже в мае 1820 г., в коляске с другом, едучи из Екатеринослава на Кавказские Воды (где спустя лет двадцать Печорин читал по-французски Скотта), Пушкин мог наслаждаться первыми четырьмя томами первого издания «шестопалого» французского перевода Байрона. Переводчики, Amédée Pichot и Euzèbe de Salle не подписали первого издания, а во втором сочетались неправильной анаграммой «А. Е. de Chastopalli». В течение третьего издания они поссорились, и начиная с тома восьмого Пишо остался в творческом одиночестве — и своей прозой завоевал Россию.
15
Проникнутый тщеславием