Впрочем, вместо того чтобы мучить эту одинокую беззащитную гипотезу, полезнее будет обратиться к другой: почему Набоков решил отказаться от «Второго приложения»?
Первое наблюдение: в нем очень много повторений и перепевов. На перекличку с темой наследственного сходства из «Истинной жизни Себастьяна Найта» мы уже указывали. К этому можно добавить только, что усиление этой темы в романе (написанном, как мы уже знаем, между декабрем 1938 и январем 1939) скорее представляется усовершенствованием «Второго приложения», а не наоборот. Разве не становится в таком случае более убедительным предположение, что роман был написан после«Приложения», а не донего?
Что касается повторения материала, содержащегося в самом «Даре», мы в первую очередь отмечаем, что сущность размышлений Годунова-Чердынцева о бабочках, включая его скептическое отношение к теории эволюции и наблюдения за миграцией и мимикрией, уже были кратко и интересно выражены в романе, во второй главе, при описании уроков, которые отец дает Федору. Соответствующее описание во «Втором приложении» заметно более дискурсивно. Далее, образ первобытного рая и представление о человеке как части природного мира не просто высказывается, но художественно воплощается в пятой главе в сцене в грюневальдском лесу, когда Федор проживает один день как первобытный человек, загорает и купается голышом, чувствуя, как сливается с теплом, текстурой и цветом окружающей природы. Другой пример повторения — описание появления «волшебной» книги Годунова-Чердынцева у кровати Федора, которое является отзвуком волшебного появления гигантского карандаша, описанного в первой главе. В черновике окончания есть также явный элемент повторения. К концу «Дара» отец Федора «воскресает», появляясь во сне. Во «Втором приложении» Федор описывает последний отъезд отца и потом «воскрешает» его в сцене на веранде, когда вспоминает его жизнеутверждающие слова о Пушкине — вот и снова появляется Пушкин.
Возможно, Набоков просто счел часть материала «Второго приложения» избыточной. Он также мог почувствовать, что хвалебный и откровенно ностальгический тон описания отца передавал слишком свежее чувство утраты. В своих опубликованных произведениях Набоков находит более сдержанные, скрытые способы выражения любви и восхищения своим отцом и глубокого чувства потери. И дополнительной причиной для отказа от «Приложения» и исключения его из публикации «Дара» 1952 года в «Издательстве имени Чехова» могло быть осознание Набоковым — которому способствовал, несомненно, опыт работы в Музее сравнительной зоологии в Гарварде — что в науке о бабочках и в систематике со времен его детства произошел значительный прогресс. Скептическое отношение к некоторым положениям дарвинской теории эволюции, которое могло казаться ультрапередовым в начале века, в послевоенной науке стало распространенным.
Впрочем, по какой бы причине или совокупности причин «Второе приложение» ни было отвергнуто, а вместе с ним идея о тяжелом двухтомном «Даре», сопровождающемся продолжением и приложениями, это не означает, что Набоков не воспользовался этим материалом впоследствии. Идеи и темы, которые кажутся непродуктивными или просто вторичными при ретроспективномвзгляде в связи с предшествующим им «Даром», приобретают новую жизненную силу при перспективномвзгляде, в связи с его последующими книгами.
Во-первых, это касается научных трудов Набокова. В них автор всегда уверенно преодолевал языковой барьер. С самого начала, со своей первой статьи о крымских бабочках, написанной в 1920 году, когда он был еще студентом Кембриджа, Набоков писал на научные темы всегда и только по-английски [524]. Хотя проблемы лингвистической недоступности, которые в «Приложении» связаны с трудами Годунова-Чердынцева, были несомненно и проблемами, которые сам Набоков преодолевал в своем литературном творчестве, и отражают его сомнения в собственной будущности как русскоязычного писателя, они не имеют отношения к его научной практике. Если его английский в ранних статьях по лепидоптерологии несколько неуклюж и неестествен, то в многочисленных работах, опубликованных в американских и британских журналах после 1940 года, мы видим, как он оттачивает язык, превращая его в тонкий рабочий инструмент, и постепенно заставляет его звучать по-набоковски [525]. Именно в этих журналах мы находим легко перенесенное через языковую границу (а читатель, ищущий в Лондонском музее естественной истории Энтомологическую библиотеку, должен следовать указателю на дверях «направо мимоДарвина») продолжение печально незавершенной работы Годунова-Чердынцева: практическую демонстрацию его метода, иллюстрацию его таксономических принципов. Не претендуя ни на какую революционную оригинальность, как не претендует на это и Федор, излагая теорию своего отца во «Втором приложении», Набоков просто завершает и воплощает эти идеи в своих описаниях и анализе. Мы видим здесь энтузиазм Годунова-Чердынцева, его терпение и дотошное внимание к детали. И мы видим, как в практической работе воплощается его внимание к размещению лепидоптеры во времени и пространстве. Что касается размещения в пространстве, Набоков расширяет область своих исследований, включая в нее Арктическую, Центрально- и Южно-Американскую, также как и Палеарктическую фауну, учитывая пойманные им самим экземпляры вместе с историческими, хранящимися в музейной коллекции, а также принимая во внимание сведения из специальной литературы.
Хотя Набоков нигде не переносит просто часть текста «Второго приложения» в английскую статью, его словесное и стилистическое эхо можно уловить безошибочно. Например, все «Приложение» пропитано антропоморфной образностью и персонификацией «Природы-Матери» — примеры мы привели выше. В аналогичном ключе он пишет и в лепидоптерологическом журнале в 1941 году:
524
Впрочем, позже Набоков напишет о бабочках по-русски в 6-й главе своих русских воспоминаний «Другие берега» (Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1954). Любопытно, что этот текст в нескольких частностях обходит ранний английский вариант автобиографии и связывается непосредственно с текстом «Второго приложения».
525
Публикации Набокова о лепидоптере с 1920 до 1950-х представляют прекрасный материал для исследования развития его английского стиля. Английские цитаты, обильно разбросанные по «Второму приложению», тоже говорят о многом. Например, этот обрывок речи ревностного лепидоптеролога: «Oh, to be dying again in the rich reek of that hot steaming swamp, among the snakes and the orchids and with those dear flies flapping about me…» (рукопись, 18), который звучит для англоязычного читателя странно и неуклюже. Такого рода цитаты говорят также не только о том, что Набоков пользовался английским в 1930-е годы, но, что еще интереснее, о его желании писать по-английски. Здесь мы видим точку лингвистической метаморфозы, прекрасно отраженную в статьях о лепидоптере, о бабочках, которых он в будущем изберет в качестве символ собственного превращения из русского в англоязычного писателя.