«Оба раза в квартире Ходасевича (еще недавно и моей, а сейчас уже не моей) в дыму папирос, среди чаепития и игры с котенком, происходили те прозрачные, огненные, волшебные беседы, которые после многих мутаций перешли на страницы „Дара“, в воображаемые речи Годунова-Чердынцева и Кончеева. Я присутствовала на них и теперь — одна жива сейчас, свидетельница этого единственного явления: реального события, совершившегося в октябре 1932 года (улица Четырех Труб, Биянкур, Франция), ставшего впоследствии воображаемым фактом (т. е. наоборот тому, что бывает обычно), никогда до конца не воплощенным, только проектированным фантазией, как бы повисшим мечтой над действительностью, мечтой, освещающей и осмысляющей одинокую бессонницу автора-героя» [805].
Однако сам Набоков отрицал какое-либо сходство между двумя поэтами, не только отводя кандидатуру Ходасевича, но и рассредоточивая своего героя между автобиографизмом и чистым вымыслом:
«Меня нисколько не тревожило существование поэта Кончеева, или какого-либо другого писателя. Кстати, именно в Кончееве да еще в другом случайном персонаже, беллетристе Владимирове, различаю некоторые черты себя самого, каким я был в 1925-м году» [806].
Вместе с тем общая расстановка романных фигур вполне соответствует реальной литературной экспозиции двух эмигрантских столиц, Берлина и Парижа, в романе намеренно перемешанных: автобиографический главный герой, погибший отец, занятый тем самым делом, которому отчасти посвятил себя сам автор, парижские «Последние новости», явленные в берлинском представителе «Газеты», критик Христофор Мортус, соединяющий черты Г. Адамовича и З. Гиппиус, и так далее. По мнению одного из исследователей, на принципах именно такой контаминации построен и образ Кончеева:
«…нельзя прямо отождествлять в романе Ходасевича с поэтом Кончеевым, как это часто делается. Ходасевич, конечно, „присутствует“ в этом характере (как самый ценимый Набоковым поэт современности), но присутствует и В. А. Комаровский (физическое сходство), и В. Л. Корвин-Пиотровский (берлинский поэт — современник Набокова, чью даровитость он уважал; заметим, что герой „Дара“ всегда описывает Кончеева как „молодого человека“ и своего берлинского современника)» [807].
Справедливости ради отметим опубликованный в «России и славянстве» отзыв Набокова на сборник стихотворных драм Пиотровского:
«Беатричеи остальные три драмы относятся к подлинной поэзии и <…> автор их, Пиотровский, большой поэт <…>. Все в стихах ласкает слух и будит воображение, — полновесность их, округлый звук, сила, гулкость, чистота <…> неужели найдется человек, который, положа руку на сердце, скажет, что это не поэзия? Слова на месте и все они звучат. Интонация стиха безукоризненна. <…> В заключение я бы посоветовал всем любителям стихов внимательно прочитать эту книгу. Простой читатель найдет в ней прелесть живой поэзии, а молодые поэты кое-чему могут научиться. <…> У Пиотровского можно научиться ясности, чистоте, простоте, но есть, правда, у него одно, что мудрено перенять, — вдохновение» [808].
Всем хорош этот отзыв Набокова, однако этот отзыв покровительственный, так пишут о младших современниках. Пиотровский и был на два года моложе своего рецензента. Но разве идут в какое-либо сравнение приведенные нами прочувствованные слова с тем шепотом офиологического восхищения, с каким Годунов-Чердынцев пишет о Кончееве:
«Среди знакомой толпы, где новых лиц было немного, Федор Константинович тотчас завидел Кончеева, впервые пришедшего в кружок. Глядя на сутулую, как будто даже горбатую фигуру этого неприятно тихого человека, таинственно разраставшийся талант которого только дар Изоры мог бы пресечь, — этого все понимающего человека, с которым еще никогда ему не довелось потолковать по-настоящему — а как хотелось — и в присутствии которого он, страдая, волнуясь, и безнадежно скликая собственные на помощь стихи, чувствовал себя лишь его современником, — глядя на это молодое, рязанское, едва ли не простоватое, даже старомодно-простоватое лицо, сверху ограниченное кудрей, а снизу крахмальными отворотцами…» [809].
Здесь путаница «человеческих комплектов» намеренна и входит в состав художественной идеологии автора: любой набоковский герой, самый ничтожный и легковесный, может выпалить яркую остроту, афоризм, подпустить заветную мысль творящего их писателя. Они, собственно говоря, и сотворены с целью запутать читателя обманками, ибо, как признавал Набоков, «единственное неудобство, которое я действительно испытываю, происходит оттого, что я живу в мастерской, среди неподошедших конечностей и недоделанных торсов» [810]. Кудря Кончеева и призвана пустить критических ищеек по ложному следу, однако набоковская идеология обмана предусматривает двойной ложный след: на других страницах романа внешность Кончеева резко ходасевичевеет: «…одинокий, неприятный, близорукий человек, с какой-то неправильностью во взаимном положении лопаток» (29).
Еще больше сходства с Ходасевичем в «кончеевовидном немце» из пятой главы:
«Он поднялся по другому скату, и там, наверху, у спускавшейся опять тропинки сидел на скамейке под дубом, с медленно чертящей тростью в задумчивых руках, сутулый молодой человек в черном костюме.
— Неужели вам не жарко? — сносил Федор Константинович.
— Нисколько. У меня слабая грудь, и я всегда зябну» (303)
— отвечает Кончеев, выдавая хвори своего прототипа и пляжно-пиджачным видом восходя к стихам Ходасевича. В частности, к таким:
Псевдокончеев (в отличие от Ходасевича Фета не терпящий; одна из обманок) не случайно обретает в начале этой встречи черты героя фетовского стихотворения: «…сидел на скамейке под дубом, с медленно чертящей тростью в задумчивых руках…» (303). Параллель задается здесь не только начальными строками:
но и невозможностью истинной встречи лирического героя фетовского стихотворения со своей возлюбленной, невоплотимости «мечты золотой» о единении. «Я давно угадал, что мы сердцем родня», — говорит герой Фета. «…Правильно, пожалуй, будет сказать, — откликается Кончеев, — что где-то — не здесь, а в другой плоскости, угол которой, кстати, вы сознаете еще смутнее меня, — где-то на задворках нашего существования, очень далеко, очень таинственно и невыразимо, крепнет довольно божественная между нами связь» (306).
«Божественная связь», усматриваемая в схожих взглядах на место художника в искусстве и высказываемая Кончеевым, совпадает не только с установками Годунова-Чердынцева-Набокова (что естественно), но и с позицией Ходасевича.
806
Предисловие к английскому изданию «Дара» —
807
808
809