Образчик высокого лицемерия, подумал Андрей, глядя на игуменью. Ох, высокого. Аж метр семьдесят пять, если не выше.
Чуть позже, чем с Мариной, она беседовала с ним, и ему стало ясно, что ей, в сущности, плевать на всё и вся, кроме себя. Он слегка подыграл ей и понял, что съездить в город (якобы навестить папашу послушницы – передать привет) ему никто не помешает.
А потом ей скажут, что ее обманули. В благих целях. Небось не будет разыгрывать житие Феодосия Печерского 41, которое настоятель круглые сутки рекламирует как повесть о настоящем человеке. Время всё же не то.
Теперь он ходил, заново включаясь в жизнь, по центральному рынку, где люди были одеты пестро, но до одури похоже, а на лотках продавали ненужный нормальному человеку хлам; а так как город маленький, то неудивительно, что он вскоре заметил невдалеке любующихся вывеской пивбара настоятеля и мать Агриппину. В светской одежде они выглядели нестарой семейной парой притершихся друг к другу и не худших в мире людей. Отец Амвросий купил мороженое и заставлял Агриппину его съесть.
Не дай Бог, заметят, надо слинять. Андрей нырнул в толпу, умело растолкал толстых тёток в чудовищных штанах и мерзких старых козлов с бутылками пива и зашагал, на ходу закуривая, к автобусной остановке. Откуда-то (из подъезда ближайшего дома?) донёсся хор пьяных голосов:
Союз нерушимый республик свободных…
Чёртов социалистический гимн, оторвать бы башку сочинителю. Вшивые коммунисты, довели человека, он ведь мог честно и сейчас, и тогда зарабатывать себе и зарабатывать, а сейчас почти что ворует; гондоны, козлы, со своими садистскими пионерлагерями, манной кашей на завтрак и хреном на ужин, своими проклятыми учреждениями, в которые не войти, а если войти, то не обворованным не войти – в любом смысле обворованным; своими тупыми предрассудками и пародией на мораль. И они сдохли, но дело их живет, и они доломают жизнь ему, Марине, старику на скамейке, и жаль было, что Агриппина сегодня в белом платье и белых туфлях на каблуке. Он хотел купить пару бутылок пива, но вспомнил, что все-таки едет в медицинскую академию, где у него не такие связи, чтобы его выпившего пустили.
– Вы шарлатан, – негромко подытожил отец Амвросий. – Вы распространяли «Гербалайф», я знаю.
– И откуда это у вас такие познания? – Андрей запивал монастырским вином бутерброд с сыром (шёл какой-то пост, и ветчина, о которой он мечтал, не приветствовалась). – Видимо, часто бываете в городе. Побывайте еще раз, купите монашкам компьютер. Вон в Москве есть в монастырях компьютеры.
Ботинки им нужнее, подумал отец Амвросий. Это его немного успокоило.
– А если с ней что-нибудь случится? – спросил он. – А я отвечай. Вы понимаете, на что…
– Вы сначала за себя ответьте, – усмехнулся Андрей. – Перед Богом. И людьми.
– Что?!
– Думаете, я не вижу? Развели, блин… гарем и у государства воруете.
– Вы лжёте! – игумен принял гордую позу. Его борода подергивалась от гнева. – Как вам не стыдно? Вас здесь все доброжелательно приняли, вас, светского человека, а могли бы дать от ворот поворот.
– Ну, что ж, – Андрей пожал плечами. – Тогда её папочка нашёл бы менее светского человека.
Священник демонстративно отвернулся к стене и зашептал что-то, периодически крестясь.
– Зовите, зовите, – одобрил Андрей. – И погромче. Может, Он устал и…
– Убирайтесь, – нерешительно предложил отец Амвросий, косясь на вино. – Я не желаю иметь с вами ничего общего.
– Не нервничайте, батюшка. Я на ваше вино не претендую. Садитесь и пейте. Какое я, в самом деле, имею право на ваше вино?
– Вы, – сказал отец Амвросий, опускаясь на табурет, – вы…
– Ну, ну, – кивнул Андрей.
– Вы даже ничего умного не можете сказать. Глупости и банальности.
– Это Библия. Книга, вроде бы, Царств. А вы думали, это что – мои личные соображения?
Настоятель налил вина в грязную глиняную кружку.
– Сразу видно, – сказал он, – что у вас нет теологического образования.
– Простите, а зачем оно мне?
– Ни за чем, ни за чем, – ответил отец Амвросий. Он выпил всю кружку. – Так всегда. У меня есть знакомый, игумен мужского монастыря, бывший афганец. Рычит на всех, как медведь, случайных людей к монастырю за километр не подпускает. Сам колет дрова и может дать в морду. А я… доброжелательно отношусь к людям. Мне не так, как ему, ломали психику, чтобы я на людей наезжал, как танк. И поэтому приходят такие, как вы, и оскорбляют меня. Я могу дать вам в морду…
Андрей налил настоятелю еще вина.
– Но Христос бы так не поступил, – тряхнул головой отец Амвросий. – И Он учтёт это. Он учтёт, что я не набил вам морду. А у меня в юности был разряд по лёгкой атлетике.
– У меня по плаванию, – сказал Андрей. – Безусловно, Господь сводит разные пути ради какой-то определённой цели. Представьте, что монастырь – это дерево Господа. А я – топор, с помощью которого Он отсекает ненужные ветки. – Андрей произнёс это с таким убеждением, что сам чуть не поверил.
Настоятель схватился за виски.
– Женщина, – сказал он, – существо уничижённое, слабое и немудрое. Возможно, вы правы, и мы должны скорректировать её судьбу. Нет у вас колбаски?
– Нет. Пост.
– А, – махнул рукой настоятель, – хрен с ним, с постом. За что выпьем?
– За успешное окончание забастовки шахтёров, – предложил Андрей. За окном монашка, путаясь в юбках, стегала хворостиной козу.
Мир – это грязь, считала Марина. Мир ухода – заснеженная грязь. Здесь был очень маленький мирок ухода, где она не могла себе позволить стать даже Терезой Авильской – безусловно, вне всего мира, но всё же личностью. Эта вера не подразумевала становления, она подразумевала только установление тебя у стенки, увешанной картинами отсутствия мира. В этой стране всё, даже духовные институты, усреднено и приведено к одному знаменателю, и всё напоминает очередь, и ничего из ряда вон здесь не должно быть. Потому что даже чудеса здесь – посредственные, на троечку чудеса.
Когда она, проснувшись, поняла, что задыхается, то решила опять закрыть глаза, приняв это за сон: как когда тебе приснился кошмар, и ты, открыв глаза, моментально его забываешь, и только сердце колотится, и в горле комок, ведь только что тебе хотелось закричать, но не получалось. Но это не было сном. Это называлось длинно и по-латыни, заливалось в склянку и продавалось в медицинской академии с в о и м л ю д я м. Конечно, Марина не знала об этом. Она путалась в мыслях и в одежде, и чувство было такое, будто дали под дых, а потом еще и в морду, и под рукой не было ни пропазола, ни даже стакана воды. Она стала молиться, но слова молитвы обрывались и пропадали, и было всё равно, сколько там часов – шесть, семь. И, придя в себя, она думала: какой смысл был приходить в себя?
Она не знала, что её пьяный папочка уже пудрит мозги мамочке по поводу её скорого возвращения. Она знала только, что болезнь была смыслом её жизни, и она не понимала себя вне болезни, впадала в апатию, а теперь её поставили обратно, словно книгу на полку, и она ощутила себя живой.
Живой… Марина потёрла ушибленный локоть. Как она могла подумать, что Бог мог быть не сволочью… или это дьявол, или есть только один… одна… что сочетает обе части, как самодур-начальник, измывается над одними подчинёнными и возвышает других? Её никто не учил понимать Бога иначе, ведь людям, в основном, известна только та часть теологии, что ведёт к непониманию Бога (и пониманию уровня амбиций теолога). Ясно одно: мир опять превращается для неё в сплошное дуло пистолета, а любое помещение, где она есть, – в синтез больничной палаты и газовой камеры. И нет сил и, кажется, возможности ни умереть, ни вылечиться.
Но теперь она выберет то, чего все они, кто окружил, боятся.
Агриппина, сбежавшая от жизни после изнасилования ротой курсантов, по-прежнему боится смерти: у неё в келье, в ящике, белые туфли на каблуке. Мать Евдокия, параноидальная ведьма. Мужчины, подсознательно пытающиеся удержаться в мире путем воспроизведения себя, – но она-то им такого удовольствия не доставит.