Выбрать главу

Иван Александрович почему-то невзлюбил старый барский дом и построил себе англизированную дачку со всевозможным комфортом: водопроводом, канализацией и электричеством. Вечером он любил сидеть на балконе своего дома, пить чай с близкими и смотреть на расстилающееся перед ним поле, на возвращавшихся с работ на его полях многочисленных пололок и косарей. Зачастую он останавливал их, заводил граммофон (тогда это была новинка) и заставлял их плясать. Затем он пригоршнями бросал в толпу золотыми. Сказывали, что он любил шутить над местным урядником, давая ему закуривать, зажигал сторублевую кредитку от пламени свечи.

Раз в год, в день Ивана Купалы, когда Терлецкий бывал именинником, его барственная фантазия расплескивалась, как бурное море. Уже накануне все службы экономии превращались в огромную съестную фабрику. Откуда-то появлялись бесчисленные повара, стучали ножи, что-то варилось, парилось, кипятилось, на добрые полверсты распространяя вокруг усадьбы аппетитные запахи. Семья на этот день перебиралась в старый дом.

Рано утром в день именин меня обычно будил хор трубачей — это прибыла в гости из Москвы казачья сотня Терлецкого с хорунжими, есаулами, с хором музыки и с бунчуками 1* . Затем следовала торжественная обедня в церкви при даче в парке. Вообще по раз и навсегда заведенному порядку служба в этой церкви отправлялась лишь раз в неделю по воскресеньям, для чего поп из ближайшего села приезжал специально в Гиреево, наскоро отслужив заутреню в селении церкви. После обедни начиналось празднество. Под звуки несмолкаемого военного оркестра, расположившегося в зарослях сирени, на лошадях прямо из Москвы и по железной дороге прибывали нескончаемые гости. Угощение следовало за угощением. Сперва насыщались хозяева с гостями, потом за длинные столы, расставленные под террасой главного дома, садились казаки, затем потчевали домашнюю прислугу и рабочих экономии, завершали же приглашением к столам пришедших поздравить хозяина крестьян ближайших деревень.

Любопытно, что, насколько я помню, хотя за этой трапезой никому ни в чем не отказывалось, в особенности в вине, однако никогда никаких бесчинств не происходило. Своего апогея праздник достигал вечером. Тогда весь сад и часть парка иллюминировались кенкетами 2* , старый дом, как в былые годы, заливался светом свечей, а на большом лугу перед усадьбой давался праздничный фейерверк. Таких фейерверков мне в жизни впоследствии не приходилось видеть. Со всех сторон неба сыпались грозди ракет, вертелись искрометные мельницы, били огненные фонтаны, вокруг дуба-гиганта плавали огненные лебеди, на лугу пламенеющие корабли двигались, сражались, палили из пушек и шли ко дну. За несколько часов до начала фейерверка Иван Александрович уже выставлял специальные заставы на дороге, чтобы звать всех проезжающих к себе на праздник, затягивавшийся далеко за полночь.

На другое утро все постепенно приходило в обычную норму. После легкого угощения и щедрых подарков уходила казачья сотня, разъезжались гости. Терлецкие снова перебирались на свою дачу, и старый дом запирался на год до следующего Иванова дня.

Изредка он отпирался для любопытствующих москвичей, среди которых первое место занимал мой отец и его гости. Бывал в нем неоднократно и я. Он был какой-то задумчивый, грустный и поседевший внутри, такой же, как и снаружи. Полы с мозаичным паркетом, большие картины и портреты в тяжелых золотых рамах, хрупкая золотая мебель с выцветшей шелковой обивкой, штофные обои и люстры с хрустальными подвесками, звеневшими в высоте при быстрой ходьбе. В одной из зал стояли часы. Массивный дорогой ларец, который поддерживали на плечах четыре женщины — римлянка, китаянка, негритянка и индианка. Сверху большой циферблат с хрустальными стрелками и цифрами. Когда часы били, дверцы ларца распахивались, обнаруживая макетные виды горных местностей — там под звуки музыки текли хрустальные потоки, низвергались стеклянные водопады и двигались маленькие люди.

Под домом были обширные подвалы. Раз как-то я в них залез и извлек оттуда велосипед — огромное, чуть ли не в три аршина диаметром колесо, а сзади два маленьких; оказалось, что на этой машине катался отец Ивана Александровича, вывезя ее из Лондона.

С каждым годом празднества в Гирееве делались все скромнее и скромнее. Денежные дела Терлецкого все более запутывались. Из старого дома стали исчезать вещи. Один портрет М. В. Бегичевой-Шиловской работы Плюшара был уступлен моему отцу и до сих пор хранится в Театральном музее. Но оскудение не мешало Ивану Александровичу оставаться столь же обаятельным, внимательным и широким. Как-то раз, смотря на луг перед домом, мой отец сказал ему:

— Хорошо тут у вас — вот бы где я хотел жить.

— А где именно? — спросил Терлецкий.

— Да хотя бы вот здесь, — сказал отец, указывая на опушку леса.

На следующую весну, как по щучьему велению, на указанной отцом опушке выросла дача, откуда-то перенесенная, на которой мы и поселились и жили несколько лет.

Отец мой трогательно любил русскую природу — она пробуждала в нем стремление к покою и созерцанию. Мать также не оставалась равнодушной к деревне, но ее любовь была деятельной и конкретной. Она не могла, подобно отцу, просиживать часами с удочкой, когда рыба не клевала, или читать книгу или газету, лежа в саду на кушетке, ей необходимо было сажать цветы, возделывать огород, заводить кур и уток и тому подобное. Но оба они равно любили следить за полной очарованности и таинственности сменой одного времени года другим. Все это привело к тому, что очень скоро у нас в доме выработались твердые сроки переездов на дачу и в город.

На дачу мы отправлялись с тем расчетом, чтобы устроиться там к именинам отца, то есть к 17 марта, а переезжали в город лишь после того, как мы отпразд-новывали именины матери 17 сентября. Большинство городских знакомых моих родителей не разделяли их вкусов и не понимали, как можно лишать себя целого ряда столичных увеселений задолго до окончания зимнего сезона, и приписывали это чудачеству моего отца.

Отец же, переехав на дачу, начинал вести диаметрально противоположный образ жизни тому, что он вел в городе. В деревне он превращался в домоседа и семьянина, которого чрезвычайно трудно было вытащить из его домашней норы.

Жизнь в Гирееве выявляется в моей памяти все с большей и большей ясностью каждый год. Переезд на дачу для меня всегда был праздником — это обозначало свободу, самостоятельность и постоянное общение с родителями. Собираться к переезду я начинал обычно уже с Нового года. Доставал откуда-то два своих заветных деревянных ящика (как сейчас вижу их перед собой) и начинал паковать в них все свои наиболее ценные «сокровища». Затем начиналось томительное ожидание дня, когда на дачу поедет первый воз. Наконец наступал и этот день. С фабрики приезжали подводы, которые грузились какими-то дачными вещами и моими ящиками, все это в сопровождении сторожа, который должен был протапливать дачу, уезжало из города. Тогда я окончательно успокаивался.

В Гиреево ездили мы обычно не поездом, а на лошади, благо расстояние было не дальнее — верст двенадцать от Рогожской заставы. Жизнь на даче текла у нас обычно тихо и спокойно. В субботу приезжали гости — все одни и те же завсегдатаи, которые оставались у нас до понедельника утра. Вскоре нашим житьем прельстился и дед Носов, отец моей матери, который снял дачу недалеко от нас в одном из старинных флигелей главного дома, где и жил вместе со своей незамужней дочерью Августой Васильевной, младшей сестрой матери. После него в непосредственном соседстве с нами поселились и моя мать-крестная — другая сестра матери со своей семьей. Таким образом образовался маленький поселок близких родных. В Гирееве стало немного люднее и веселее.

Подчас к нам на дачу приезжали какие-то необыкновенные гости, но это бывало изредка. Помню, как незадолго до своей смерти к нам приезжал двоюродный брат отца, Алексей Петрович Бахрушин. Прибыл он с женой в коляске, запряженной по-русски с пристяжной.