«Ой, что сейчас будет…» — обреченно подумал обер-прокурор, сердце которого вдруг сжалось от недоброго предчувствия.
— Не сказала еще? — прошептал Львов, целуя руку невесте и исподтишка заглядывая в ее прекрасные голубые глаза.
Она покачала головой, шепнула дрожащими губами:
— Не осмелилась. Вы уж с Васенькой сами скажите.
— Батюшка, — сухо кашлянув, проговорил Капнист. — Мне следует вас осведомить…
— Нет, погоди, Василий, друг, лучше я! — Львов решительно шагнул вперед. — Простите великодушно, сударь, Алексей Афанасьевич, но… но обстоятельства так складываются, что мы с Машенькою ныне повенчаны быть не можем. И никогда уже не сможем. Никак…
— Батюшка, — робко сказала Маша, — вы все говорите, Николай-де Александрович человек легкомысленный, а он по службе семимильными шагами продвигается. К нашему посольству в Испании причислен…
— Ну и пускай едет в свою Испанию! — фыркнул Дьяков. — Самое ему там место!
Маша опустила глаза. Сашенька и ее жених Василий Васильевич Капнист переглянулись, но промолчали, ни словом не поперечились.
— Опаздываем, господа хорошие! — сказал Дьяков, весьма довольный таким послушанием. — Ведь не к кому-нибудь на бал званы, а к самому Безбородко! Негоже опаздывать к министрам. А мне еще по пути надобно в Сенат заглянуть…
— Да вы поезжайте по своим делам, сударь, — сказал Капнист. — А я Сашеньку с Машенькой сам на бал доставлю, в своих санях. Там с вами и встретимся.
— Хорошее дело! — обрадовался Дьяков тому, что не придется всю дорогу смотреть в обиженные глаза дочери, и укатил.
Лишь только за ним закрылась дверь, как молодые лица оживились, словно по волшебству.
— Ну, скорее! — велел Капнист. — Нам еще Свечина по пути забрать.
Сашенька схватила сестру за руку и повлекла к лестнице.
Разместились в санях.
— В Галерную гавань! — велел Капнист вознице и подмигнул.
Тот улыбнулся в ответ и разобрал вожжи.
Покатили.
— Третьеводни, — вдруг сказала Сашенька с самым невинным видом, — у Пономаревых видела список новых стихов:
— Хорошие стихи, — солидно произнес Капнист. — А кто автор?
— Имени автора не называли! — Тут Сашенька не удержалась и хихикнула.
— А Львовинька меня в Испанию звал — тайно венчаться… — промолвила Маша.
— Зачем так далеко? — отозвался Капнист.
За поворотом линии маялся Свечин, общий приятель Львова и Капниста. Завидев подъезжающих, просиял, замахал руками, вскочил в сани, сестрицам ручки расцеловал, Капниста хлопнул по плечу, ну а вознице, конечно, подмигнул.
Подкатили к маленькой церквушке в Галерной гавани.
У крыльца топтался… Львов.
Засиял, кинулся к саням, подал руку Маше, но не утерпел, выдернул ее из саней, прижал к себе…
Сашенька хихикнула, Капнист деликатно отвел глаза.
— Непорядок, — солидно сказал Свечин. — Невесту вести к алтарю — дело посаженого отца. Мое, стало быть! А ты, Николаша, иди, иди, ты нас в церкви встречать должен.
Львов, бросив пылкий взгляд в Машины испуганные глаза, ринулся в церковь. Спустя некоторое время чинно, медленно прошли две пары: Свечин с Машей и Капнист с Сашенькой. В церкви уже ждали священник и брат Львова, Федор, который и стал шафером у жениха. Венец над Машей держал Капнист.
Новобрачные обменялись кольцами, которые надеть на пальцы было невозможно: и Маша, и Львов будут носить их до поры до времени на шее, рядом с крестильными крестами.
— Ну вот, — пробормотал Капнист, пожимая руку счастливому другу. — А вы говорите — в Испанию бежать! Небось и на Руси церкви не перевелись. А ты пишешь: «Машеньки со мною нет…» Вот она, с тобой теперь.
«С тобой», да не совсем: муж и жена поцеловались… и разъехались. Львов с братом и Свечиным — к нему на квартиру в Почтовом ведомстве, ну а Капнист с сестрами, одна из которых пока еще оставалась Дьяковой, а другая теперь уже стала Львовой, поспешили к дому Безбородко.
На крыльце, словно нарочно, столкнулись с Дьяковым.
— Что столь долго-то?! — удивился он.
Сашенька так и вцепилась в руку сестры. Ой, что будет! Однако Маша была совершенно спокойна:
— Простите, батюшка. Веер отыскать не могла, вот и задержались.
— А, ну-ну… — пробормотал Дьяков и вошел в дом.
Капнист обернулся к вознице и подмигнул на прощанье.
Тайну сего венчания участники его хранили свято — не год и не два, а четыре года!
Никто из людей посторонних и помыслить не мог, отчего блестящая красавица Мария Дьякова дает от ворот поворот одному жениху за другим. Открыла она правду только человеку, который истинно сходил по ней с ума — так же, как она сходила с ума по Николаю Львову. Имя этого человека было — Иван Хемницер…
Сердце его стало отныне заперто для любви. Одна Маша жила в нем — однако и дружеские чувства к Николаю Львову он не смог забыть. Он мечтал уехать из России — Львов помог ему в этом, оказав протекцию у Безбородко. Летом 1782 года Хемницера назначили на должность генерального консула в Смирне. Он не чувствовал ни малейшей склонности к дипломатии, однако дело свое исполнял исправно. Хемницер постоянно писал Львову, спрашивая, открылись ли их с Машею обстоятельства, или все еще продолжается «комедия».
«Четвертый год, как я женат… легко вообразить, извольте, сколько положение сие, соединенное с цыганскою почти жизнию, влекло мне заботы, сколько труда… Недостало бы, конечно, ни средств, ни терпения моего, если бы не был я подкрепляем такою женщиной, которая верует в Резон[6], как в единого Бога», — с горечью отвечал Николай Александрович другу своему.
Хемницер еще успел узнать о том, что «комедия» благополучно разрешилась. Но никому не ведомо, обрадовала ли его весть эта или, напротив, стала его последним, предсмертным огорчением: он скончался в Смирне в 1794 году от пустяшной заразы.
Подозревал об истинности отношений Львова и Марии Дьяковой и еще один друг Николая Александровича — художник Дмитрий Левицкий, преподававший в Академии художеств класс портретной живописи. В 1778 году он получил заказ от обер-прокурора — написать портрет Машеньки. Красота этих голубых глаз, этих нежных губ, этого мягкого овала лица, этих темно-русых пышных волос поразила его в самое сердце. С нежностью и восхищением выписывал он каждую атласную складочку, каждую кружевную волну ее наряда, каждую шелковую ленточку.
Граф Сегюр, увидев этот портрет в мастерской художника, написал на обороте его:
Левицкий выразил свою любовь в этом портрете Маши и еще в одном, написанном спустя несколько лет… незадолго до того дня, когда камень, называемый «сердце обер-прокурора и бригадира Алексея Афанасьевича Дьякова», дал-таки трещину!
Еще недавно, в 1781 году, отправившись в Италию по поручению императрицы, пожелавшей увеличить коллекции Эрмитажа, Николай Львов в своем дневнике среди деловых заметок уныло записал: