Выбрать главу

Россия встретила меня по-осеннему сурово. Дул холодный, пронизывающий ветер; пускался по временам дождик, но ненадолго. Свинцовые тучи проносились низко, меняя свои очертания, расползаясь, как ветхая холстина, но и тогда проглядывала не небесная синева, а унылая серая стынь.

Автобус разболтанный, гремящий всеми составами, остановился посреди трассы, прошипел неисправной пневматикой и выпустил меня на обочину Ни указателя, ни намека на то, что поблизости где-то — одна из прославленных обителей России. Выручили старушки, сошедшие с автобуса вместе со мной. Согбенные, сухонькие, постукивая дробно своими посошками, они гурьбой зашагали бойко… и я уже знал — куда.

Кругом сосны, настоящий корабельный лес. Стройные, прямые стволы устремлены вверх, и там, высоко, шумит не переставая на ветру зеленый прибой. Земля и не земля даже, а сплошной песок, и оттого, что нет грязи, кажется, что сухо даже в сырую погоду. Сухо и чисто.

Ну, вот и монастырь! Ворота в неприступной, точно крепостной, стене распахнуты настежь. Я, сотворив молитву, осенил себя крестным знамением, поклонился и — с Богом! — шагнул на монастырский двор.

И первое, что я увидел, — это идущего в мою сторону от храма, облаченного во все черное монаха. В руке у него были длинные шерстяные четки, которые он перебирал неспешно, по-видимому молясь. Голова его была как-то склонена вбок, а от всей фигуры веяло отрешенностью и глубоким покоем.

Я пошел навстречу. Мне хотелось расспросить монаха о том, как мне устроиться, но он не замечал ничего вокруг и, конечно, прошел бы мимо, если бы я не обратился к нему с довольно нелепым вопросом — первым, который пришел мне в голову:

— Простите, вы монах? — спросил я.

Он остановился, посмотрел на меня внимательно и спокойно и ответил с едва заметной добродушной улыбкой:

— Нет, я послушник.

Он был в низко надвинутой на глаза черной скуфье. Его широкоскулое лицо, щедро осыпанное веснушками, обрамляла рыжая густая борода. Глаза — я это помню отчетливо — были светлые, может быть серые или даже голубые, и смотрели с проникновенной, глубокой серьезностью. Вообще, с первой встречи меня поразила в нем одна особенность: он мог во время разговора смотреть собеседнику прямо в глаза, и это ничуть не смущало, потому что во взгляде его чувствовалось искреннее сострадание и любовь. Говорил он неторопливо и сдержанно, но в то же время с располагающей простотой. Вряд ли он был старше меня более чем на пять лет[72], но от самой его внешности веяло какой-то суровой древностью, словно он успел уже насквозь пропитаться вековым монастырским духом.

Я приступил к обычным для путника расспросам, но вскоре беседа наша приобрела такой задушевный характер, что я, увлекшись, неожиданно высказал своему случайному собеседнику все самое больное и жгучее, что было у меня на сердце.

Он слушал внимательно, не перебивая, потом посмотрел на часы и объяснил, что мне следует дождаться коменданта паломнического общежития, но поскольку тот появится только вечером, то пока… И послушник пригласил меня обогреться в предвратной сторожевой каморке, где он, по-видимому, нес послушание. Надо ли и говорить, что у меня к тому времени зуб на зуб не попадал от холода.

Здесь, в дальней комнате, заваленной какими-то чемоданами, посылками и тюками, мы продолжили нашу беседу. Кстати, позже я узнал, что по инструкции Володя (так звали послушника) ни в коем случае не должен был меня запускать в сторожку, где хранились ценные вещи и документы паломников. Но вот ведь в чем дело: не всегда инструкции, даже самые выверенные и точные, совпадают с велением живого, боголюбивого сердца. И здесь, забегая вперед, я хотел бы сказать о том, что в поведении Ферапонта (такое имя получил Владимир в постриге) меня подкупало прежде всего полное отсутствие нарочитости. Он говорил и действовал действительно от избытка сердца[73] которое вместе с тем умел как бы и сдерживать. Однако эффект от этой сдержанности получался обратный: душа покорялась богатству сокровенной, глубинной жизни, незримой и оттого еще более притягательной и явной.

Удивительно то, что, будучи знакомы с Владимиром всего полчаса, мы сошлись в сердечной беседе о самом сокровенном монашеском делании — об «умном делании» Иисусовой молитвы. И вот что странно — то горение сердца, ту особенную пламенную любовь к молитве, которые переполняли меня тогда, я ищу и не могу обрести до сих пор. Может быть, это была та «благодать призывающая», которая дается новоначальным, чтобы они знали потом, чего искать, и не отчаивались в трудные минуты жизни?.. После нашей беседы — очень искренней и простой — мне было странно узнать, что Ферапонт слывет в монастыре молчуном, нелюдимым и замкнутым человеком. Но если он и казался таким, то по сути своей был не молчуном, а безмолвником; убегал человеческого общения — но только потому, что не желал лишиться общения с Богом; замыкался — но не «в себе», а в клети сердца, чтобы обрести то Царствие Божие, которое мы все должны искать прежде всего на свете.

вернуться

72

Позже я узнал, что ошибся ровно на десять лет. Это только подтверждает старую истину: люди духовной жизни часто выглядят моложе своего «земного» возраста. — Авт.

вернуться

73

Лк. 6, 45.