Выбрать главу

– Нет, я не солдат. Хотя всю жизнь сражаюсь. В молодости гладиатором был. Потом воевал. И всегда проигрывал. Вновь оказался на арене. И проиграл.

– А это ерунда. Главное – жив. Тот, кто всегда проигрывает, в конце выиграет – это закон. Точно знаю.

– Закон Хлои? – уточнил Философ. В этот раз улыбнулся по-настоящему. И лицо у него сразу переменилось – сделалось молодым и обаятельным. Чуточку мальчишеским даже. Сколько же ему лет? Есть ли пятьдесят? Ну, полтинник, допустим, есть. Но мускулы у него на груди и руках такие, какие у мужчин и в тридцать не часто встречаются. Седые волосы, правда, его старят. Зато глаза ясные, как у молодого. И черты лица тонкие. Чем-то он похож на… тут только Хлоя сообразила, что Философ внешне походит на императора. Вот забавно. Может, они в дальнем родстве? Впрочем, такое и не удивительно, если он из патрициев – в римской элите все друг другу родственники. Родственники и враги.

– Ага. Только мой закон почему-то еще не все знают.

Его губы расползались в улыбке, и он ничего не мог с этим поделать. Он не чувствовал себя стариком. Молодость Хлои его влекла. Молодость – она ценна сама по себе. Возможностью принадлежать к таинственному племени молодых дается лишь раз. Когда ты молод, ты смеешься без причины. Когда молод, влюбляешься каждый день. В двадцать ты уверен, что знаешь все истины на свете и можешь то, что не может никто. Но ему пятьдесят. Нелепо. И все же. Неужели влюбился? Но ведь Летиция немногим старше Хлои. То есть старше, конечно, но, главное, легкости жизни уже нет. Пренебрежения жизнью, иллюзии всезнания – нет. Максимализма суждений, преувеличения чувств – нет. Теперь, в пятьдесят, ему захотелось бесшабашности и хмеля двадцатилетнего.

Гладиатор должен быть молодым. Старый гладиатор – это извращение.

Юность Хлои, ее смех, ее шутки, ее гладкая кожа, – все это пропуск в мир молодости. Пусть на несколько часов. Но что в этом мире длится дольше?

Философ взял с серебряного подноса чашу с соком.

– Значит, я выиграю? – Он ей поверил. Будто она была авгуром и пророчила ему счастливую долю, власть, любовь и кучу сестерциев в придачу. А он верил.

– Непременно. Сразу видно, что ты отличный парень. Постум знаешь, как дерется – ну просто зверь. И в рукопашную, и на мечах. Крот его одолеть не может. А ты – бах и заехал ему! – Хло прыснула. – Недаром он в ярость пришел. Туллия сказала, что ночью он даже плакал. И потом, потом… – она замолчала на полуслове, вспомнила: о том говорить запрещено.

Философ враз помрачнел, отставил чашу.

– Пойду-ка я нашу пленницу проведаю. Она, верно, извелась вся. Постум к ней… хм… не подъезжал больше?

– Ага, как же! Туллия так ему и позволит подъехать – она не только щеки, она ему глаза выцарапает.

– Туллия? – переспросил Философ. – А ты?

– А что я? Мне-то какое дело! – она запнулась, поняла, что сболтнула лишнее и заторопилась уходить.

Однако ушла недалеко – осталась сторожить в галерее, чтобы никто не увидел нового гостя императора. А может, просто хотела лишний раз посмотреть ему вслед. Как он идет, хромая. Эта хромота нравилась ей куда больше твердой походки преторианца или вкрадчивого шага исполнителя.

VII

Философ остановился перед дверью с изображением золотой змеи. Отворил дверь и замер. Потому что всю проходную комнатку занимал огромный змей. Его коричневое тело сплелось немыслимыми кольцами, и где-то сбоку высовывалась огромная, как у мастифа, голова, возлежащая на вышитой шелковой подушке. Едва дверь отворилась, как змей вскинул голову, и два желтых прозрачных глаза с вертикальными зрачками уставились на гостя.

– Гет, – прошептал Философ.

– Ты-ы-ы, – выдохнул змей, поднимая голову еще выше, потом броском кидая ее вперед и замирая возле самого лица пришельца.

– Не ждал? – Философ усмехнулся.

– Да нет, ждал. Причем давно. Так давно, что года устал считать.

– Ну, вот я и пришел.

– Не поздновато ли?

– Путь далекий.

– Не близкий, – согласился Гет и посмотрел на поднос. – Девчонке поесть принес?

– Ну да, ей, не тебе же. Ты этого угощения и не распробуешь.

– Ага. Я теперь целого барана на обед съедаю, – похвастался Гет. – А через пятьдесят лет буду сжирать целого быка.

– Я, к сожалению, этого уже не увижу. Как девчонка?

– Да ничего вроде. Плакала ночью, сейчас спит, дуреха. Боится. Думает, в карцер отправят. Эх, кто бы мне объяснил: гениев на земле теперь полным полно, а жизнь лучше не стала. Почему? Можешь не отвечать, потому что ты все равно не знаешь.

Гет подобрал несколько колец своего огромного тела, освобождая на полу проход. Философ прошел через комнатку и отворил вторую дверь. Если девушка и спала до его прихода, то сейчас он ее разбудил. Она вскочила на ноги. Потом, заметив, что явился Философ, облегченно вздохнула.

– Фу, ты меня напугал.

– Есть хочешь?

Он осмотрелся. Комната-карцер была пуста, если не считать маленького коврика в углу, на котором спала девушка, латрины с крышкой в другом углу и раковины с серебряным краном. Ставить поднос на крышку латрины было как-то неловко, и Философ протянул поднос девушке. Она тоже оглядела комнатку. Опять же посмотрела на крышку уборной. Потом фыркнула, рассмеялась и поставила поднос на пол. Она быстро пришла в себя. У молодых получается это вполне естественно: вчера плакал, сегодня смеешься. Маргарита села, скрестив ноги, и принялась с аппетитом есть. Сегодня она боялась уже куда меньше. Рассказать, что ее ждет в карцере? Нет, не стоит. Во всяком случае, пока. Философ почему-то надеялся, что подобного не случится. Он этого не допустит. Ни за что.

– У тебя кто-нибудь в семье попал в лапы исполнителям? – спросил Философ.

– Нет! – она тряхнула головой. – Думаешь, только тот, кто сам пострадал, о страдальцах может думать? Тут ничего личного. Просто опротивело все. Смотришь, как другие задницу этим мерзавцам лижут, или сидят тихонько, в уголок забившись, и страшно становится, что так всю жизнь просидишь. Вот и решила: не буду сидеть. Не буду. Я должна спасти этих парней. Глупо, конечно. У меня отец с матерью хорошие люди, честные. Отстранились от всего, не участвуют. «Мы друг другом живем», – заявляют. Но разве так можно? Сражаться надо. Я тайно мечом учусь владеть, чтобы сражаться. Честное слово. А ты? Как ты можешь служить этому подонку? А? Ты же честный человек.

– Постум – император.

– Ну и что – император? Это его обязывает – не нас. Он подонок. И все знают, что подонок. Все-все. Только молчат. Многие даже думают, что сын Бенита был бы лучше.

– Так думает Бенит, – перебил ее Философ. – А остальные лишь повторяют за ним. Я видел вчера сына Бенита в алеаториуме. Он задолжал всем, играет и не может остановиться. Он пьет по-гречески [11] и нюхает кокаин.

– Да что ж это такое! – воскликнула девушка, спешно проглотила булочку и едва ею не подавилась. – Неужели в Риме и людей больше нет?! Ну, хорошо, я знаю что делать – она кому-то погрозила пальчиком.

Вообще, в ней было много детского. Она казалась младше своих лет. Не глупее, а именно – младше. По ее манере говорить и держаться ей можно было дать максимум шестнадцать. А ведь ей двадцать. Да, ей двадцать, если это та самая Руфина, и она на несколько месяцев старше Постума. А между тем Постум рядом с нею выглядел как взрослый рядом с ребенком. Философ пытался определить, похожа ли девушка на покойного императора или на свою мать Криспину. Что-то, может, и было. Но рядом с Криспиной Маргарита показалась бы дурнушкой. Оба – и Руфин, и Криспина, не отличались романтическим складом души. Склонность к мечтаниям – а девица явно была склонна к мечтаниям – явилась у нее от каких-то давних предков – быть может, от императора Корнелия. Говорят, он был большой фантазер. Может быть, поэтому его застрелили в Колизее. Впрочем, никто так и не узнал, почему убили Корнелия. Это так и осталось тайной Рима – одной из многих его тайн.

– Я знаю, что делать, – продолжала Маргарита. – Надо пригласить Элия. Пусть вернется и станет Августом. А сыночка его, того, что родился в изгнании, сделать Цезарем. А Постума отправить в Северную Пальмиру – поменять местами этих двоих. Здорово, да?

вернуться

11

Пить по-гречески – значит напиваться до пьяна.