Вот и везли на допрос человека любезного. Не озорной молодец, не беспутный старик, человек разумный и красивый — такой в грех впадает по уму, а не по скудости.
…Сыскной приказ[33]. За столом дьяк. Кивнул стрельцам, чтоб оставили наедине. Подул на замерзшее слюдяное окошко, пальцем потёр проталину, прильнул с любопытством, а сам в это время спрашивал, не вслушиваясь в слова и не ожидая ответа.
— Борис, сын Заблоцкий, с чего бежал к полячишкам? К вере их нечистой? Чем хотел у них выслужиться?
И вдруг повернулся и посмотрел в глаза. За целый год тюрьмы, за многие пытки впервые встретил Борис Заблоцкий умные глаза. И хоть скучно спрашивал дьяк, для чина только, и хоть понимал Борис, что ничего уже не изменит его ответ, что всё решено, может быть, смертный приговор решён, сказал страстно, ради умных глаз:
— Не изменял вере, России не изменял, знать хотел о далёких странах.
Усмехнулся дьяк без ехидства.
— Милостью царя поедешь, дворянин Борис Заблоцкий, в дальние страны.
И когда заколыхнулось у Бориса сердечко, дьяк опять усмехнулся и, глядя невесело, досказал:
— К юкагирским народам, в ледяную Сибирь велено тебе. Московский дом твой в казну взят. Если есть с кем попрощаться, поди. Во второй час ночи гнать тебе в Великий Устюг, наберёшь там охочих людей — и с богом. Чего хотел, то и получил: быть тебе далеко — одной дороги год с половиной.
Из тюрьмы пошёл Борис Заблоцкий в баню. С ним двое стрельцов. Был он над ними начальник, а они его стерегли.
Дело двигалось к весне, но морозы стояли хорошие и темнело рано.
Из бани выкатилось на Бориса облако. Морозная заря жиганула бронзой по облаку, позёмный ветер шевельнул его вправо, влево — и сорвал. Стояла перед Борисом бронзовая баба.
Засмеялась.
И ещё засмеялась.
Скакнула с хохотом мимо, и большой белой рыбой — в мягкий высокий снег.
Ахнула.
Да ещё раз ахнула!
И стояла недвижно Москва перед Борисом, стояли белые дымы над Москвой, и на всю её, тихую, ахала белая баба.
Ослабел Борис. Давнуло с подлавок тяжёлым, застоявшимся паром, очурбанило голову, упал было.
Сунул заросшую опальную голову в холодную воду, отошёл. Слабыми руками поводил по тюремным своим телесам, плеснул водичкой раз, другой и запотел. Обволокла его дрёма. Не было силы, и охоты не было думать ли, двигаться ли.
Зудела исступлённым зудом спина, пробирал озноб. Каменные холода вышибала из него баня, и он улыбался, как дурачок.
Уже при звёздах явился Борис к дому боярина Василия. Явился с боязнью, что не примут, но приняли вдруг поспешно, без долгих русских церемоний.
Опало сдобное тесто, и проступило на боярине Василии маленькое напуганное лицо.
— Господи, Борис Романович! Рады мы тебе, да беда, неладная беда у нас! Прости ты, бога ради, ничего я не соображу никак! Научи ты меня, умный человек, бога ради!
Какого угодно ждал Борис приёма, а о том, что большой боярин в ноги ему плюхнется, и во сне не видал.
— Оклеветали меня, Борис Романович! С головой пропал! Пропал! Про-о-па-ал!
Это уже боярин пел для себя, и, не зная как быть, Борис тоже уселся на пол. Пришлось ему приютить на плече расплывчатую щёку несчастного зятя.
Тот шёпотом плакался, а сморкался трубно, на весь дом.
— Донесли царю, будто знаю траву от ножных болезней. У царя-то ножки свербят, а я-то никакой травки не знаю, и велел он бить меня кнутом и до утра думать…
— Кто оговорил-то, Василий Васильевич?
— Не знаю. Может, Бутурлины, может, Облязовы. Ведь все за места дерутся, а в драке каждый побольней норовит вдарить.
— Мария Романовна-то что думает?
— Не знаю. В ссоре мы. Не пускает меня к себе. Я хоть и виноват перед ней, да ведь не чужой. Муж!
Он вдруг вскочил, ударил пудовыми ножками в белые половицы:
— Муж я! Господин!
Шапку бросил, засиял бритой на татарский манер лысиной — и поник. Побрёл в угол за шапкой, поднял и, держа её в руках, просил Бориса жалобно:
— Порадей, шурин. Я ведь тебя из ямы вытащил, а ты меня от плахи спаси. Поговори с Марией Романовной, она умная, а я умом совсемушки осиротел.
Борис поклонился боярину.
— Спасибо, Василий Васильевич! Не забуду твоей доброты. Небось дьяки-то ободрали?
— Чего там! Родственники ведь. Жизнь видишь какая! Вчера был хозяин себе, а завтра зарежут. Держаться друг дружки надо.
— Чтоб держаться-то — руки коротки, Василий Васильевич. Из Сибири не дотянешься.
— Ишь ты! В Сибирь послали! — притворно опечалился боярин. — Это ж не слаще тюрьмы. Ледяной погреб.
33