То же и на одном из концертных вечеров Булата, когда он запамятовал слова песни про пиджак, зал дружно стал ему подсказывать, почти подпевать.
Однажды на загородной президентской даче происходила встреча Ельцина с интеллигенцией, и среди других приглашенных оказался Булат. Сбор назначили в Кремле, и, помню, автобус задержали, думали, вот-вот он подойдет. А через несколько дней Булат сам мне объяснил не без некоторой досады, что ему позвонили из Союза писателей и кто-то из секретарей, кажется, Савельев, попросил приехать с гитарой.
– Что же я, актер какой, чтобы развлекать президента?
Но, думаю, да Булат это и сам понимал, президент тут был ни при чем, просто кому-то из литературных чиновников захотелось выслужиться.
В «Театр-школу современной пьесы» на юбилей Булата – семидесятилетие – мы пришли втроем: я, жена и маленькая Машка с огромным букетом алых роз, и в комнатке за кулисами первыми его поздравили. Потом мы поздравляли его у себя на Комиссии, и он сознался, что почти ничего не помнит из того, что было в театре.
– Это было как во сне, – сказал он грустно. – А я не просил, я не хотел ничего подобного.
К моей дочке он относился с трогательной заботой, интересовался ее успехами, а получив от нее очередной рисунок на память, по-детски восторгался. Но предупреждал:
– Вы ее не захваливайте, хотя рисует она занятно…
Предопределяло ли что-то его скорый уход? Предчувствовал ли он его на самом деле? Не знаю. Если что-то и было, то в подсознании, куда загоняла недобрые предчувствия рациональная память. Особенно когда уходили другие, те, кто был рядом с ним. Уходило поколение, благословленное одними и осужденное другими. Конечно, мы знали, что в последнее время он частенько попадал в клинику: то сердце, то бронхи. Но, выныривая из непонятных нам глубин, появлялся на Комиссии, сдержанный, чуть улыбающийся, готовый к общению.
У него и шуточное четверостишие было по нашему поводу, которое он назвал «Тост Приставкина»:
После отсутствия первым делом подходил к стене, где я развешивал рисунки моей дочки. Одобрительно хмыкал, рассеянно оглядывал огромный кабинет и присаживался на свое привычное место в средней части стола. Доставал сигареты, зажигалку и молча выжидал. Во время заседания часто привставал, ходил, прислушиваясь со стороны к выступлениям коллег, а если речь затягивалась, подходил ко мне и тихо просил:
– Может, покороче? Уж очень длинно говорят!
Однажды про какого-то злодея мрачно пошутил:
– Преступника освободить, а население – предупредить!
В делах стали нам попадаться такие перлы: «Преступник был кавказской национальности». С легкой руки милицейской бюрократии пошла гулять эта «национальность» и по нашим делам, встречались уже и «лица немецкой национальности», и «лица кубинской национальности» – я как-то уже говорил об этих казусах. Но Кавказ, особенно после начала войны с Чечней, преобладал. Уже и в Москве началась паника, а Юрий Лужков предложил меры борьбы с инородцами, особенно кавказцами.
Мне запомнился такой разговор на Комиссии:
– Пишут «неизвестной национальности». Это какой?
– Наверное, еврейской!
– Еврейской – это бывшей «неизвестной», теперь-то она известна!
– Ну, значит, «неизвестной кавказской национальности»…
– Так и надо писать, – сказал, нахмурясь, Булат.
На следующем заседании он произнес, что не поленился, сел и подсчитал лиц «неизвестной кавказской национальности», фигурирующих в наших делах, их оказалось на сто уголовных дел всего-то процент. И Булат положил передо мной листок, где процент преступности уверенно возглавляли мои земляки – русские.
Как-то Булат, заглянув в дело, спросил:
– Что такое «д/б»?
– Дисциплинарный батальон.
– А я думал «длительное безумие», – протянул он, сохраняя серьезность. Пошутил, но в каждой его шутке было много горечи.
Одна знакомая журналистка из «Огонька» мне как-то сказала:
– Я брала интервью у Окуджавы, он про свое участие в Комиссии сказал так: «За что, не знаю, но мне надо нести этот крест до конца».
Он и донес его до конца.
Но были еще стихи. А они – всегда предчувствие. В одном из последних сборников «Милости судьбы», для меня особенно памятном, ибо там были стихи, которые он нам щедро дарил со своим автографом, всё можно услышать и понять:
На книжке со стихами, уже изданными, Булат написал: «Будь здоров, Толя! И вся семья!» Я думаю, книжка была подарена, когда мы встретились после летних отпусков у себя на Комиссии. Нам оставалось быть вместе менее четырех лет.
И еще одну книгу он надписал – «От заезжего музыканта». Там в предисловии сам Булат объясняет свое появление в этом мире через образ заезжего музыканта. Музыкант заехал и уехал, это правда, но оставил песни, и они стали частью нашего мира, убери их – и в нас убудет что-то главное.
Он ушел в день, когда Россия готовилась к Троице. Случилось это в Париже. Его слова, обращенные к Всевышнему: «Господи, мой Боже, зеленоглазый мой» – поразили меня интимностью, с которой может обращаться лишь сын к своему отцу. Они встретились. И одним светочем стало меньше, а одной великой могилой больше.
Мы возвращались с панихиды, шли вдоль очереди, растянувшейся на весь Арбат. Шел дождь, было много зонтов. А еще было много знакомых лиц. Мариэтта Чудакова[21] снимала именно лица, приговаривая:
– Таких лиц больше не увидишь!
Там, и правда, была вся московская интеллигенция, много женщин… Вглядываясь в их лица, я отметил, что женщин, тем более «счастливых», что-то не было, а видны в этой очереди лица усталые, несчастные или заплаканные. И если, как просила Ольга, прощание поделили на «для всех» и «для близких», то это стояли тоже близкие. А еще я подумал, что женщины все-таки занимали особое место в его стихах. И – «женщины глядят из-под руки», и те, любимые мною строки, – «женщина, Ваше Величество», и много, много других строк.
Кажется, через неделю или две после похорон я узнал, что отправлена бумага в хозяйственное управление администрации, чтобы купили венок для Булата, все-таки член Комиссии… Оттуда прозвучал казенный голос: мол, не положено, нужно постановление и т. д. Я разозлился:
– Дуболомов везде полно. Пусть со своим постановлением катятся в задницу! Если до других не дошло, кто такой Булат, значит, их плохо мама родила!
А цветы мы всё равно купили сами.
Пока мы шли, Разгон, Чудакова и я, к нам выходили из очереди знакомые. Молча обнимались и возвращались на свое место. Мой друг Георгий Садовников потом скажет, когда мы будем поминать Булата у него на квартире, вдвоем:
– Больше этих лиц уже не увидишь. Они – тоже уходящее поколение…
Оглядываясь, я и сам убеждаюсь: это пришла старая московская интеллигенция, чтобы напомнить самим себе о прекрасном кошмаре прошлого и защититься Булатом от еще более жестокого кошмара нынешнего. А то и будущего…
Кто понимает: Булат еще долго, может, до нашей смерти будет нас защищать. И спасать. И еще острее почувствовалось: мы следом уходим, ушли. А эти проводы – реквием по нам самим.
Там, где он сидел, – вклеенный в кусок стола портрет. Туда никто и никогда уже не садился, это место оставалось его. И когда у нас совершались по традиции «маленькие праздники», мы ставили ему рюмку водки и клали кусок черного хлеба. Но уже звучат новые стихи, значит, поэзия с Булатом из Комиссии вся не ушла. И это тоже знаменательно.
21
Мариэтта Омаровна Чудакова – литературовед, публицист, исследователь творчества Михаила Булгакова (ред.).