Громадные опасности предприятия, его страшный риск, его преступное безрассудство – все исчезает пред его затемненными взорами, и если он и признает трудности, то в вере в себя, в свой гений, в свою счастливую звезду находит уверенность восторжествовать над ними. Вместо того, чтобы во что бы то ни стало постараться предотвратить отпадение русских, даже жертвуя своим самолюбием, своими насущными и бесспорными интересами; вместо того, чтобы в крайнем случае примириться с их изменой и отказаться о мысли покарать их, он предпочитает лишний раз довериться своей столь часто испытанной способности сокрушать всякое встречающееся на пути сопротивление; склоняется к своей привычке грубо рассекать спутанный узел затруднений и мечом упрощать дело.
Следует ли из этого, что он хочет войны; что он преднамеренно и обдуманно стремится к ней? Несомненно, что он не хочет начать ее сейчас. Если бы она вспыхнула теперь, она поставила бы его, что бы он ни говорил, в серьезное затруднение, ибо Испания пожирает его армии, истощает казну и оставляет в его распоряжении только незначительное количество войск и денег. Когда он говорит, что в состоянии выставить против России армию в четыреста тысяч человек, он учитывает возможности будущего. Он называет эту цифру, конечно, не наобум: она результат его предложений и точных вычислений. В подрастающем поколении Франции он видит достаточно людей для пополнения наличного состава до указанной им цифры, которую его математический ум точно определит. Он уже сделал подсчет выросших для него молодых людей, он знает, что рекрутский набор 1811 г, поставит их в потребном количестве под его знамена. Через несколько месяцев он может иметь четыреста тысяч человек, но теперь у него их нет. Он прекрасно сознает это и поэтому считает нужным возвысить голос, думает взять дерзостью, нагнать страху. Выдвигая пред взорами России мираж, который только по прошествии года может превратиться в действительность, он надеется оттянуть ее решения, задержать ее на пути, по которому она еще блуждает, даже, быть может, совершенно остановить ее и не только отдалить войну, но и избегнуть ее.
Запугивая и громя Россию, он в то же время старается успокоить ее, убедить в своих добрых намерениях и даже прибегает к лести. Он объясняет свои резкие выходки силой своей привязанности. “Император твердо и искренне предан союзу, говорится в письме, вот почему он обижается, когда ему не воздают должной справедливости. Почти поссорившись с русским кабинетом, он упорно называет себя другом Александра и старается сохранить на него хотя бы часть прежнего влияния. С редкой заботливостью избегает он впутывать имя царя в вызывающие раздражение препирательства, как будто бы их отношения должны держаться в высокой заоблачной сфере, как будто они должны стоять выше споров и вопросов текущей политики. Делая мишенью своих нападок Румянцева, он делает это с известным умыслом. С министром, стоящим впереди государя, он может свободно скрестить шпаги, не подвергая Александра слишком чувствительным ударам. О русском монархе он всегда говорит в изысканно-любезных выражениях. В особенности старается он сохранить с ним общение и не прерывать личной переписки. Он не отпускает Алексея Куракина без письма к русскому императору. Он желает воспользоваться этим случаем, чтобы высказать царю горячие уверения в своих чувствах и, предоставляя Александру узнать от князя сильные фразы его монолога, только одним-двумя словами, так сказать, мимоходом, подтверждает факт этого неприятного объяснения. “Мои чувства к Вашему Величеству, – пишет он, – равно как и политические задачи моей империи все более укрепляют меня в желании процветания и нерушимости заключенного вами союза. Поскольку зависит от меня, он переживает всякое испытание, всякое событие. Я откровенно говорил с князем Куракиным о некоторых второстепенных вопросах. Но, в первую очередь, прошу Ваше Величество оказать ему доверие, когда он будет говорить о моей дружбе к вам и о моем желании, чтобы связующий нас союз был вечен”[534].
Перед тем, как доверить это письмо князю Алексею, он принял его в прощальной аудиенции, и, пользуясь случаем, завел с ним разговор, стараясь убедить его, что Франция никогда не начнет кампании из-за причин, чуждых ее борьбе с Англией. Не считаясь с логикой события, он не терял надежды рассеять появившийся между обоими государствами призрак и еще раз вызвался успокоить Александра по поводу Польши, лишь бы это не наносило ущерба его достоинству и не лишало его возможности принимать вытекавшие из недоверия к союзнику необходимые меры предосторожности. Его желанием было, чтобы Россия не требовала от него никаких гарантий, а согласилась поверить его слову. Но, может быть, она желает получить от него торжественное и притом письменное уверение, что восстановление Польши не входит в его планы? – Он готов выпустить в этом смысле декларацию и дать ей самую широкую огласку. Он сказал Куракину: “Пусть император Александр возьмет перо и составит газетную статью, я напечатаю ее без изменений в Moniteur'e.[535] В случае возобновления Россией дела о договоре, он не имел в виду заявлять о его неприемлемости. Не желая связывать себя договором, он не отказывается придумать что-нибудь другое; он все еще надеялся отыскать не призрачный способ выйти из затруднения, а такое решение, которое не исключало бы надежды на развязку. Можно думать, что на случай новых требований у него было уже в запасе нечто поразительное, чего он не доверил своему посланнику. “Император, – писал Шампаньи герцогу Виченцы, – предлагает вам прекратить переговоры по этому делу и все новые предложения, если бы таковые были сделаны, присылать сюда. Если дело вновь поступит к императору, Его Величество намерен придать ему новый оборот и обсуждать его широко и с непредвиденной точки зрения; но главное и неизменное его желание, чтобы об этом вопросе не было более речи”. Эта оговорка, служившая доказательством его возраставшего нежелания связывать себя каким бы то ни было обязательством, не имела, однако, ничего общего с намерением поощрять несвоевременные требования поляков. Напротив, он предписывал им умерить свои вопли, налагал узду на безрассудное усердие своих флигель-адъютантов польского происхождения, опровергал распространяемые ими слухи, и приказывал варшавянам держать себя спокойно, не лишая их, однако, надежд на будущее.[536]
В результате его размышлений пред ним ясно предстала мысль о большой войне на Севере. Ужасный конфликт кажется ему все более вероятным, и он начинает смотреть на него как на нечто, внесенное в книгу судеб. Нужно прибавить, что хотя он и решил начать войну с Россией только в случае неисполнения ею обязательств, но уже теперь в его уме носилась мысль, что успешный исход войны повсюду в корне уничтожит всякое поползновение к протестам и мятежам. Уже в это время он думает, что война с Россией избавит его от союзников, т. е. он необходимости признавать себе равных, что среди коленопреклоненной Европы она поставит его одного вершителем судеб. Чудовищная мечта о всемирном владычестве, которое явилось бы результатом падения последнего самостоятельного государства, коснулась его своим крылом. Этот гибельный призрак встал пред ним; он манит, он искушает его. Но император не отдается еще ему вполне, и только временами отводит взоры свои от действительности и погружается в мечты.
535
Слова Александра Коленкуру. Донесение посланника № 103, сентябрь 1810 г. Cf. Содержание разговоров с Куракиным приведено у Соловьева в сочинении; Император Александр I, 208 – 209, по донесениям князя.
536
Он приказал написать французскому дипломатическому агенту в герцогстве: “Его Величество поручает вам, при всяком удобном случае внушать полякам, что им следует оставаться спокойными и воздерживаться от всего, что могло внушить недоверие соседям герцогства, в особенности же, России, или что могло бы поддерживать против России вражду в самом герцогстве, – словом, от всего, что имело бы вид провокации и могло послужить вызовом к войне”. 6 июля 1810 г. Archives des affaires étrangères Pologne, 326.